ГАМЛЕТ ПО-РУССКИ – ЧТО НЕ ТАК?
В жизни полно стереотипов – например, что Гамлет был субтильным мечтателем, рефлектирующим над абстрактным «быть или не быть», как его сыграл в известном фильме Смоктуновский. Но когда еще на филфаке МГУ я стал читать «Гамлета» в оригинале, изумился тому, что это совсем другой текст, мало похожий на наши переводы.
Герой – одышливый толстяк (he's fat and scant of breath) довольно разбитных манер; но наши переводчики традиционно пудрят его шуточки с Офелией: «– Lady, shall I lie in your lap? – No, my lord. – I mean my head upon your lap?.. Do you think I meant country matters?» У нас это переводится: «– Могу я прилечь к вам на колени? – Нет. – То есть положить голову вам на колени?.. Думаете, я имел дурные мысли?» На самом же деле Гамлет здесь обыгрывает грубое название женского полового органа, созвучное «country».
Но при этом он язвительно умен, и его трагедия не в рефлексии, а в более практичном – невозможности занять отчий трон при окружающем коварстве и недостатке навыков, которых не успел додать ему отец. Кстати и призрак того, «идеального правителя», выступает с некой долей будничности: «призрак заходит», «призрак уходит», – пишется в ремарках. Гамлет за ним гоняется с очень понятной целью: установить и наказать виновных в его гибели – и тем исправить непорядок в Датском королевстве.
Но в пьесе еще масса вторых и третьих планов; Шекспир сумел увязать в ней самое высокое с самым низким, даже животным – чем отличалась еще разве Библия, где тоже вовсю явлено и то, и то… Хоть взять, как принц с какой-то античной нестыдливостью учит мать, как, извините, гасить дурную похоть к отчиму…
Но самое, может, интересное в герое – его отношение к Офелии, где тоже видятся два плана. Первый – фривольная забава с той, кому по рангу положено сносить все его прихоти. Он дарит ей какие-то вещички, сочинят, а скорей ворует для нее чьи-то стишки – подобно Германну в «Пиковой даме» Пушкина. Но Германн, копируя из немецких романов свои любовные письма к Лизе, желал только добыть через нее карточный секрет графини. У Гамлета ж за этим первым планом брезжит и второй, показанный загадочным намеком. Вот настоящий призрак – любви, полной недоверия к дочке врага-Полония; но чаще всего такова и есть любовь – исполненная всякого сомнения и недоверия. И к ней Шекспир подходит крайне заковыристо – в отличие от более простого для него подхода к призраку Гамлета-старшего.
Пик этой темы приходится на центральный монолог героя «To be or not to be» – увы, на русском очень слабо отражающий оригинал. Стихи вообще переводить трудней всего, ибо они сложены из образов, а образный строй одного языка не совпадает с образным строем другого. Русская «Кузькина мать» непонятна англичанам; и наоборот, их «raining cats and dogs», дождь кошками и собаками, что означает проливной, нонсенс для нас. И для переводчика всегда дилемма: переводить этими «кошками и собаками» – или по сути образов.
Первое проще – но делает стихи сухими, скучными, так как дословный перевод метафор не звучит на другом языке. Второе требует фактически написания нового стихотворения, для чего нужен талант, равный таланту автора оригинала. Но даже если это равенство и есть, такое чудо как рождение стихов не обязательно один гений может повторить вослед другому – в итоге у нас удачных стихотворных переводов раз-два и обчелся. Это перевод Бунина «Поэмы о Гайявате» Лонгфелло, сонеты Шекспира в переводе Маршака, «Вечерний звон» Козлова, «Горные вершины» Лермонтова – вот, пожалуй, и все. Великая античная поэзия вообще оказалась для нас непереводимой, хотя над ней бились и Пушкин, и Фет, и другие наши классики. Пушкинский «Памятник» – очень вольная фантазия на тему гениального «Exegi monumentum» Горация, звучащего по-русски плоско и убого.
Еще занятен перевод Цветаевой известной автоэпитафии Овидия «Hic ego qui iaceo…» В оригинале – всего четыре строки, а в стихотворении Цветаевой «Идешь, на меня похожий» аж 28, но сам дух шедевра, хоть и в чисто женской передаче, передан точь-в-точь!
Монолог же Гамлета, таящий в себе не абстрактный, а глобальный смысл, с первых строк приводит в затруднение даже знатоков. Шекспир пренебрегал знаками препинания, и потому неясно, как понимать слова: «Whether 'tis nobler in the mind to suffer the slings and arrows of outrageous fortune». В зависимости от того, к чему отнести «in the mind», возможны два прочтения: «Достойней ли для души сносить пращи и стрелы оскорбительной судьбы» или «Достойней ли в душе (т. е. внутри себя) сносить пращи и стрелы…» Вроде не велика разница, но этот заход задает смысл дальнейшему: Гамлет говорит о душе или о манере поведения? Если о втором, то последняя фраза монолога, обращенная к Офелии – насчет поминовения его грехов в ее молитвах, – звучит скорей присловьем. Если о первом – имеет более глубокий смысл, закрытый от нас этими «сложностями перевода».
Во всем монологе адекватно переведена только первая строка: «Быть или не быть – вот в чем вопрос». Все остальное, переведенное дословно: «пращи и стрелы», «море смут», «заснуть, забыться»; «красивая Офелия, нимфа» – звучит по-русски из рук вон. Откровенное «that flesh is heir to», означающее что-то вроде похотливой плоти, у нас вообще не переводилось никогда…
Вот для лучшего понимания того, о чем я говорю, один смешной пример. Когда-то я задружился с четой лингвистов-англичан, они просили разъяснять им наши идиомы, и я им разъяснил такую: «Скатертью дорога». Это де говорят самому дорогому гостю при прощании: чтобы дорога от тебя была ему гладка как скатерть. Они все поняли – ну, и понятно, как потом на этом оконфузились.
Еще одной француженке, мнившей, что знает русский как родной, я на простом примере объяснил, что это не так. Сейчас, говорю, расскажу анекдот – и будут смеяться все кроме тебя, потому что ты не поймешь, что тут смешного. И рассказал: «Командир строит роту: «Кто знает иностранные языки, шаг вперед!» Двое вышли, он спрашивает первого: «Какой язык знаешь?» – «Да мы пскопские…» Командир бух ему в ухо, спрашивает второго: «А ты какой язык знаешь?» – «Да чего уж там, кляпай!..»» И действительно засмеялись все кроме нее.
То же и здесь: другой строй образов, другой облик, ритм слов не позволяют передать богатую смысловую начинку монолога. Но больше всего не повезло его концовке, где, может быть, сидит самое главное. Если счесть, что Шекспир ведет речь о душе, тогда вот что выходит.
Речь начинается с глагола «to be» под знаком вопроса – но посмотрите, чем заканчивается:
The fair Ophelia! Nymph, in thy orisons
Be all my sins remember'd.
Вот несколько самых известных русских переводов этого:
Офелия! О радость! Помяни
Мои грехи в своих молитвах, нимфа. (Пастернак)
Прелестная Офелия, о нимфа,
В своих святых молитвах помяни
Мои грехи. (Гнедич)
Офелия? В твоих молитвах, нимфа,
Да вспомнятся мои грехи. (Лозинский)
Но ни один перевод не передает вложенный Шекспиром в эти строки смысл; Лозинский как-то пытается передать шекспировский императив, но и у него это не играет.
Тут же вот в чем вся изюмина. Вместо обычного притяжательного местоимения «your», без признака числа в английском, Шекспир ставит старинное «thy» – число единственное с привкусом особой близости и пафоса. Из той же высокой лексики и «orisons» вместо «pray»; по-русски и то, и то – молитва. Но главное – вот этот оборот: «Be all my sins remember'd». Кабы Шекспир хотел сказать: помяни мои грехи, – он, вообще большой любитель простых слов, так бы и сказал. Но он избрал эту многозначительную форму, что-то вроде: «Да будут все мои грехи помянуты…» – с непередаваемой по-русски прямой перекличкой этого «to be».
Монолог, заходящий с этого глагола в вопросительном ключе, кончается им же в виде страстно обращенного к Офелии императива. Круг замыкается, и вот ответ – как, чем преодолеть эти неблагозвучные на русском «slings and arrows» и «sea of troubles»? Молитвами Офелии, любовью к ней! То есть Гамлет вдруг видит в ней какой-то самый состоятельный залог – но шквал событий затем гонит его прочь, остается лишь мгновенное озарение, к которому он больше не возвращается. И может быть, в чем я подозреваю тайную мысль Шекспира, и напрасно.
Тайную – поскольку вставь он это явно в драму в модном при нем криминальном жанре, могло бы не потрафить тем грубоватым зрителям, на чей счет жил его театр «Глобус». А он был очень чуток к современной ему конъюнктуре – но как гений жанра исподволь вмещал в него и то, что улетало за пределы времени.
В русских переводах эта концовка как бы проходная, в оригинале – ключевая: именно «да будет!» Но из-за различий словоформ по-русски не передается то, что у Шекспира натягивает на одну струну весь монолог. Там это «to be» еще проходит и в середке: «To die, to sleep… 'tis a consummation devoutly to be wish'd». (Умереть, уснуть – вот самое желанное.) «To be wish'd» – опять не имеющий в русском подобия императив; Шекспир же это емкое «to be» проводит через всю тираду, варьируя и разминая этим смысл главного вопроса. Сначала это знак сомнения, потом самоубийственного утверждения, и под конец – чудесного спасения. Но поглощенный иным Гамлет не хватается за эту соломинку – и не выплывает в одиночку из убийственного омута…
Что бы я тут еще хотел сказать. Сейчас на наших площадях и в душах накипает этот же вопрос: «To be or not to be?» Мы словно оказались в шкуре Гамлета – лишенные былой славы и величия своей державы, захваченной коварным супостатом. Он знай ее потягивает, как «левый» король Клавдий королеву – но как, какими доводами разума отвадить ее от пагубных щедрот хозяина бесплодной нефтяной постели?
То правда, что другого нет – но и не будет, пока сквозь брань и хитроумные ходы наших протестантов не восстанет это любовное «to be» к Офелии, переводящее тяжелый знак вопроса в знак ответа. Для нас эта Офелия, с которой промахнулся хитроумный принц – наша Родина. И наше «быть или не быть» обречено на ту же неудачу без опоры на что-то более глубокое и коренное, чем те же плутни и коварство, которые сгубили Гамлета при всех его задатках…
А может, стоило б ему не дурить, а честно полюбить чистую девушку, погибшую не без его же помощи – и он, укрепив и успокоив этим свою душу, смог бы навести порядок в Датском королевстве!
|