САПОГИ
Сейчас по телевизору опять заспорили: та демократия у нас или не та, как ее строить и с чем кушать? В нашей же области ту демократию построили уже давно, еще в финале перестройки – история великолепная!
Значит, прокатился у нас слух, что наш новый первый секретарь обкома – демократ. Никто, конечно, сразу не поверил. Старый, Андрей Андреевич, тоже большим демократом себя считал. Станет на торжественном заседании в драмтеатре выступление свое читать, до села дойдет, очки сбросит:
– А вот расскажу вам одна притчу! Жили две хозяйки: Дарья и Марья. Дарья корову держала, а Марья нет: мол дурно от нее пахнет и хлопот много. Ну ладно, осень настала, Дарья корову забила и суп варит, а Марья мимо идет. И Дарья ей: «Ну что, теперь хорошо запахло?» – «Теперь незнамо как хорошо!» До всех смысл доходит? А вот ты, ты самый, – председателя в партере поднимает, – сколько коров держишь?
Тот, как рак красный от всеобщего внимания, еле выжимает:
– Тысячу восемьсот.
– Это я и без тебя знаю, колхозных. А в личном пользовании?
– Одну.
– Мало! Нет бы взял еще телков пару, да овечек дюжину, да хряка хорошего – и самому мясо на стол к празднику, и государству излишек сдать, и людям пример! Что засмущался? То-то же!
Вот такой Андрей Андреевич был у нас демократ. Любил с народом покалякать – но в одностороннем направлении. А в свою сторону больше всего почести всякие обожал, подхалимов этих развелось при нем видимо-невидимо. На те же торжества в драмтеатр, бывшее благородное собрание, с большой помпой въезжал. Линейные, охрана, встречающие, сопровождающие – а там уже все учтено до тонкостей, раздевались даже строго по ранжиру.
Просто почетный трудовой народ – в общем гардеробе. Актив руководящий – на спецвешалке. И только Сам лично и Сама – в Шкапу, что в кабинете директора театра еще, говорят, с наполеоновских времен стоял. И этот Шкап супругам высшего руководящего звена ночами, как предел желаний, снился. Ибо все прочее у них с тогдашнего распределителя примерно вровень было – и как сама вещь оттого теряла цену, такую колоссальную возымало место ее повешения.
Но в целом демократия Андрея Андреевича отличалась внутренним благодушием. Эти каляканья, ритуал он завсегда разносной деятельности предпочитал. А разнесет даже – без принципиальности. Отрапортуйся покрасивше, с почином интересным выступи – сам первый и простит. И дела при нем шли гладко. Как конец года, рассылались повсюду так называемые устные конверты: секретарям райкомов на словах укажут ожидаемые цифры сводки, те их так же устно спустят ниже – и назад уже все в виде факта возвращается…
А вся высшая знать у нас сроду жила не в городе, а в прилежащей Окской пойме, место живописное! Среди многих же периодических починов был один вечный из года в год: «Горожане! Все на заготовку кормов!» И о ту пору целые города по весям рассыпались, только вести с полей летят: там трактором амбар насквозь проехали, там бугая колхозного прямо на углях фермы запекли…
А эту пойму вокруг ихних дач всегда для красоты примера комсомол обкашивал. И вот Сам с утречка, в одной маечке, выйдет: «Здорово, голубцы! Так держать, Мотрена мать!» Охрана скалится, а голубцы, цвет завтрашнего дня, знай косами вжик-вжик, по росной траве к дачкам пробираются. И сам этот вжик у них такой выходит – радостный!
Но на этом головокружении от успехов он и спекся. Сводка при нем устойчиво росла, прилавки ж неуклонно очищались. Поскольку все ширился разрыв между обильно выросшим и скудно убранным – так агрослужба объясняла. А главный упор – что не те комбайны. И тогда Андрей Андреевич решил своими силами тот залудить. Созвал актив – и доложил свою бредовую идею.
Конечно, кто-то попытался урезонить: мол область наша сроду сельскохозяйственная, индустрии такой нет. Но так как демократия вся понималась в одну сторону и принцип был: Сам назад не ходит, – пессимистам живо дали окорот. И ну этот комбайн клепать. Сперва хотели прежде отклепать, потом уж в бубны. Но не выдержали – и тут свою плохую роль сыграла пресса – сначала отрапортовались. И уже из самой Москвы запрашивают: правда ли? – Так точно! И даже день испытаний называют и милости к нам всех желающих просят.
И вот в ударных темпах первенца склепали. Такой ударный вышел мастодонтище – поскольку прессов подходящих не нашлось, бока ударно, молотками гнули. Одну только жатку типовую взяли, решили тут велосипеда не изобретать. Она и крутилась. А больше – внутри, в механизмах этих – ничего. С ними там сразу не пошло, но это из патриотизма скрыли и уже так, на авось пхали. Думали, он хоть поедет. Но не поехал. Правда, жатка шпарила как заводная, и если принудительно на рожь натаскивать, он жал ее прекрасно. И все это где-то за неделю до Дня обиняками Андрею Андреевичу докладают.
Сначала делается с ним худо. А потом задает докладчикам такой разносище, что пару из них тут же свозят в областную спецбольницу. Но делать что? Назад ходить некуда, к столам уже такие деликатесы заказаны, что, не говоря о прочем, отменять парад просто немыслимо! И тут одна светлая голова, а именно – свеженазначенный Второй, подает такую мысль. Вывезти комбайн в поле, на длинный трос к «Кировцу» подцепить, а «Кировца» за естественным рельефом спрятать. Раз жатка жнет, один гон на жатву протащить и объявить, что мотор заглох; мотор – произведение не наше. Затем трос тихо отцепить, трактор угнать; а все это состроить ближе к сумеркам, под их завесой оглядеть изделие непристально – и к столам. Так и свое лицо сберечь, и, может еще, за счет кулинарии даже с честью выскочить. И Андрей Андреевич за невидимостью другого выхода на этот не совсем честный планец, скрепя сердце, клюнул.
Сперва пошло все как по маслу. Встретили гостей убедительно, с пионерами; легкий фуршет с дороги, и к заданному часу – на полигон. А там уже все наготове. Комбайн затарахтел, едет, жнет, как настоящий; вымпел, подарок ткачих, полощется, оркестр играет. Гон успешно прошел – и, как и было заложено в их пьеске, мотор глохнет. Кто-то желает ознакомиться поближе, и Андрей Андреевич в уже играющих на нашу руку сумерках с легким витийством даже публику подводит…
Кто приложил к дальнейшему злой умысел, так и по сей день неизвестно. Только когда комбайнер полез отцеплять трос, тот оказался присобачен намертво. Человека это так проняло, что он тут же сложился вдвое и петлями ушел в рожь. А публика, под гусли вожака, подходит – и изумленно пялится на несколько уже устрашающего, при сгущенье мрака, монстра. И тогда этот монстр вдруг начинает молча на людей ехать – тракторист, не дождавшись знака, сам дал ходу. Один старик падает в обморок, другой – в жатку и, как чиж в тенетах, начинает биться, еле успевают его вызволить. А этот монстр, это вырвавшееся из рук творцов творенье продолжает в зловещей тишине, кряхтя и ломая рожь, ехать…
Возможно, прежде все бы и сошло за анекдот. Но тут как раз – этот финал, и поступает мнение: разобраться принципиально. И на первом же заседании в новом, только введенном здании обкома Андрея Андреевича за развал промышленности и сельского хозяйства с треском сняли.
И тогда, когда подняли все подхалимы свои ручки, он заплакал. «Ничего мне, – говорит, – ни промышленности, ни хозяйства этого не жалко. Но какое я вам, иродам, здание отстроил! Сам чаял насладиться – ан не вышло! Не здание – храм!» А здание – все мрамор белый, лебединый – и впрямь не в пример комбайну удалось, и Андрей Андреевич, как зодчий былых времен, вложил в камень душу. Так с тех пор у нас его и зовут: «Храм снятóго Андрея».
Тут-то и раздается этот слух, что новый Первый у нас – демократ. И народ, естественно, не верит. Поскольку он – бывший же наш Второй, а за все время Андрея Андреевича никто кроме него о демократии не заикался. Откуда б, значит? Но ползут все новые и новые слухи.
Рассказывают. Выходит с утра один, без охраны – и прямо пешком по городу. Видит у троллейбусной остановки толпу, дожидается с ней троллейбуса – и до конечной остановки. А там водители в картишки режутся. Он им: «У вас какой-то график есть, или как вообще вы действуете?» А те ему: «Мужик! А не пошел бы ты – к начальству нашему. Оно тебе все скажет. Пики – козыри!» Он – к начальству, и оно потом перед ним навытяжку стоит, и троллейбусы день и ночь косяками ходят.
Или доносят ему, что в таком-то районе удобрения свалили в грязь и никто об этом безобразии не чешется. Он спозаранку на колеса – и туда. Действительно. Стучит в дом председателя колхоза, тот спросонья вылезает: «Чего надо?» – «Да вот, смотрю, штакетник покосился у вас, крыльцо подгнило, какой пример людям?» – «Ты что, сдурел, какое крыльцо?» – «А у склада – удобрения в грязи…» – «А, ты из этих, проверяющих. Ступай в контору, я приду, все объясню». А тот: «А удобрения-то – пропадают!» Тогда этот: «Ты что, с луны упал? Где у нас не пропадает? Пошел на хрен!» Тот поворачивается – и идет.
А у председателя уже в доме ноги обмирают, он к окну: черная «волга» разворачивается, а номера-то – нулевые! Он дрожащей рукой секретаря райкома набирать: буди всех, Сам едет! Секретарь летит со всяким словоблудием навстречу – и уже столы аврально раздвигать… А он им и за словоблудие, и за столы – в тот же день обоих, и секретаря, и председателя, освобождают…
И началось: там человека сняли, там другого в «скорой» увезли; марафет великий по поверхностям всяким пошел! На прилавках, правда, ничего нового не прибыло – но, главное, все кадры от мала до велика объял трепет. Не то чтоб их повыбивало слишком много, не то чтоб отходных лазеек не нашлось – что грызло: не прелюдия ли лишь все это? Не начало ль того конца, за которым грядет иное, что как и впрямь на демократии немыслимого образца начало? То есть конец всей вешалке, распределителю, столам и прочим вековым устоям?
Но самое смятение нашло под конец года, когда Сам вдруг избиение кадров прекратил, закрылся в даче и, как разнесла тотчас молва, собственноручно принялся за годовой доклад. И такое не слыханное ни в кои веки новшество вконец снесло руководящие сердца. Зрело что-то явно кардинальное. В воздухе, наэлектризованном до предела, веяло грозой.
И наступает день, когда вся область съезжается в наш драмтеатр – но с такими лицами, будто их ждет не торжество, а подлинная драма: быть или не быть?
А как раз накануне в распределитель поступили итальянские сапоги. И наши дамы, верные себе в любых гражданских смутах, это дело живо разобрали – и по традиции приходят все в одном. И прибывает городской глава с супругой – и заворачивает к директору театра на какие-то текущие два слова. И по обмену этих слов оба так и застывают в неожиданном расплохе.
Поскольку та супруга уже успела расстегнуть свое пальто – и стала аккурат напротив Шкапа с самым недвусмысленным намерением. Что и приводит их в указанный расплох. Не дать – покушение на демократию. Дать – покушение на Шкап. Но так как обе эти вещи за всю обозримую историю еще ни разу не входили в столкновение, а момент крайне неопределен, их мозги входят в какой-то ступор. Но та, видя в крупной политической загвоздке лишь повод утолить свое мелкое тщеславие, тогда скидывает пальто на руки одному из них – и тому уже не остается ничего, как с дрожью в сердце совершить кощунство. Она ж затем спокойно переобувается и уже сама, пока те в шоке, ставит в Шкап и сапоги. Ее пример все же как-то ободряет и мужчин, и они, изо всех сил храня достойный вид, спешат оттуда смыться.
И вот, когда уже все в сборе, прибывают линейные, охрана – и Сам, изъявший из триумфа дополнительную свиту, и Сама проходят в кабинет директора театра. И там, взяв у нее пальто, он видит в распахнутом перед ним Шкапу другое. «Это чье?» Ему докладывают. «Убрать».
Охранник то пальто подхватывает и одним духом сносит прочь. А когда возвращается, товарищ указывает ему глазами на забытые в спехе сапоги. Но новая супруга уже успела рядом поместить свои, и теперь в Шкапу две совершенно одинаковые с виду пары. Но человек, привыкший исполнять свою роль немо, не решается у Первой Дамы области спросить, скользит за дверь и мелкой рысью мчит в партер. Находит ту супругу и учтиво шепчет, что ее велено перевесить и просьба, как он сам не может, опознать сапоги. Но та свою неизъяснимую по сему поводу досаду срывает на ничтожном малом и принципиально из партера не идет. Тогда он мелкой рысью мчит назад, где уже никого, выбирает те, что подальше от пальто – и их уносит.
А в зале народ уже, затая дух, слушает. И ничего не понимает. Поскольку доклад, ожидавшийся как откровение, являет собой довольно тусклый перечень самых общих мест. Андрей Андреевич те же места куда живей излагал, любил, чего не отнять, слово – и к написанию своих речей подключал лучшие литературные резервы области.
И только одно место звучит весьма парадоксально: «Дать общий рост без приписок любым путем!» Но какие в конце года могут быть пути? Только единственный! Или – или, но никаких подспудных указаний, что все же предпочесть: рост или честность? – наши съевшие собаку на обиняках гвардейцы не находят. И Сам, чувствуя, что его тонкая линия не уходит в массы, вконец серчает и не идет на смычку в кулуарах.
И вот в таком всеобщем напряжении проходит и концерт, Сам и супруга удаляются, а наша гвардия, лишенная впервые неотъемлемого – линии, уходит в коридор и начинает там издавать какой-то чуть не ропот!.. И тут Сама обнаруживает, что сапоги не те. И тогда дверь директора театра с треском рвется, и Сам задает такой разносище, какого наши ратники не удостаивались аж с той комбайновой аферы.
Но чем пуще брань, тем больше в лицах какой-то просветленности, осознанности: гроза, гроза желанная, разрядка, ливень мая! И тут как по команде происходит чудо коллективного прозрения. Всем вдруг делается совершенно ясно, как именно давать тот рост – и все по части этикета, марафета и прочих неизбежных в их труде нюансов. И когда очистительные потоки окончательно всю муть с мозгов смывают, они смотрят просветленно друг на друга и понимают, что делить им нечего, все уже стало по своим местам – и эти ключевые сапоги, как некий символический момент, выносят.
На этом собственно вся эпопея и кончается. Жизнь входит в берега, кавалерийские наскоки не возобновляются, водители троллейбусов уходят в отпуск за переработку, преемник скинутого председателя строит себе дом что надо, а удобрения смывает из брандспойта. И впредь никто помимо Самого, уже четырежды с тех пор демократически прошедшего по нашей пойме губернатора, на Шкап не посягает. И вся история про сапоги по праву пополняет наше нескудеющее устное предание.
Но что еще занятно. Та же молва доносит, что еще в наполеоновские времена в тех же стенах произошел такой же конфуз на пункте чести, кончилось дуэлью. Но и это еще не дно. В 16-м веке наш воевода Сила Ефимович Дронов своего верного холопа Березуя Лютого за аналогичный грех, когда тот спер на пиру не по рту кусок, столкнул, не пощадя былых заслуг, в наш знаменитый с тех пор Березуевский овраг. Вот, стало быть, еще откуда корневище!
И потому нам вся эта телевизорная демократия, как говорится, не указ. Свою, как говорится, органически имеем!
|