На главную
На главную Контакты
Смотреть на вещи без боязни

Воздать автору за его труд в любом

угодном Вам размере можно

через: 41001100428947

или через карту Сбербанка: 639002389032172660

РОСЛЯКОВ
новые публикации общество и власть абхазская зона лица
АЛЕКСАНДР
на выборе диком криминал проза смех интервью on-line
абхазская зона

КАКОЙ ЛЕВАК ХОЧЕТ ПОДОРВАТЬ ВЫБОРЫ В АБХАЗИИ?

АБХАЗСКОЕ ЧУДО

СУХУМСКАЯ ЧУФАРКА. "Выход всегда есть: умереть - но не стать пидором!"

ЛЮБОВЬ К ПОБЕДЕ. Герой Абхазии Геннадий Никитченко.

ЗДРАВСТВУЙ, АБХАЗИЯ! Поэма о гражданстве.

"ЛЮДЕЙ ОТ ЖИЗНИ НЕ ОТУЧИШЬ!" Мог ли Саакашвили испугать Абхазию?

СКВОЗЬ СЕТКУ-РАБИЦУ. Сухумский обезьянник - зеркало души.

ПРОЩАЙ, АБХАЗИЯ! Кто гробит внешнюю политику России?

СААКАШВИЛИ В ТУПИКЕ. Новой войны в Абхазии не будет.

ДРУГ ИЛИ РАБ? На абхазском фронте все неспокойно.

СЛОНОВЬЯ БОЛЕЗНЬ. Она может обратить нашу победу на абхазском фронте в поражение.

СУХУМСКАЯ ЧУФАРКА

 

Всю жизнь до распада СССР я ездил отдыхать на юг в Абхазию: в Гагры, Пицунду, – райская была земля. И когда оказался там впервые после нашего распада, сперва не мог сдержать слез жгучей боли и обиды.

Заряженная тем распадным порохом грузино-абхазская война рай превратила в ад, курортную жемчужину – в руины, пепелище. Зияющие пустотой глазницы санаториев и пансионатов, манивших прежде плеском сладкой пляжной жизни, знойной роскошью общений и знакомств; распотрошенные дома; дворцы, проросшие диким инжиром и издающие сортирное зловонье… И как-то особенно щемили сердце засохшие от пулевых дождей пирамидальные кипарисы и тополя, торчавшие строем непогребенных мертвецов вдоль трассы…

Но самой дикой там была жестокая послевоенная блокада, учиненная под эгидой мирового прогрессивного сообщества руками и позорищем российского солдата. Причем не только для абхазов, но и для 50-и тысяч русских, забитых их же соплеменниками в небывалое после немецкого фашизма гетто.

То есть обожравшийся на взятках адлерский таможенник на погранпункте Псоу либо пропустит абхазку в черном, русскую в лохмотьях, пацана-тачкиста с тачкой хурмы или мандаринов за рубеж – а для мужчин ход был закрыт – либо, не позолотишь мздоимца, не пропустит. И в мандариновый сезон униженная и изможденная под палящим солнцем очередь растягивалась на сотни метров – чтобы сразу за погранпунктом за бесценок обменять свои плоды на пайку муки, сахара, какой-то ширпотреб…

И вот в тот край, где мне когда-то было дивно хорошо, я снова прилетел с женой и малой дочкой – по приглашению одного русского сухумца. И хоть сначала меня жутко удручил его кладбищенский вид, скоро я понял, что поспешил хоронить опальную республику.

Полуразрушенный Сухуми уже не являл собой столь жалостной картины, как заплаканный слезами унижения погранпост на реке Псоу. Сберегший свои памятные пальмы город, хоть и сурово ограниченный во всем – от электричества до стариковских пенсий – жил все равно с упрямо пробивавшимся, как трава сквозь кладбищенские плиты, оптимизмом.

Работали, через одну, кофейни, чебуречные – хотя и закрывались все уже в семь вечера и часто только человек пять местных там за парой чашек кофе коротали время в нарды. А попадались и такие, где битый день сидел один хозяин, ожидая так и не возникшего клиента – но на другой день открывался все равно. И в этом стойком ожидании, которым как каким-то делом занимался местный люд, читался весь его не сломленный блокадой оптимизм.

Он же сквозил и во всеобщем, самом трогательном внимании со стороны аборигенов к такому, как я, отдыхающему, к моей дочке и жене. Стоило что-то спросить или даже просто появиться в центре города – все так и набивались в помощь: показать дорогу, проводить, уступить ракетку на единственном оставшемся теннисном корте. При этом непременно следовало: «Ну как вам у нас? Ну видите, все тихо, не стреляют. Знакомым передайте: пускай едут к нам, всех ждем! Границу уже скоро, Ардзинба сказал, откроют!»

В любом шалмане сто грамм чаще всего превосходной чачи – всего три рубля. Но еще до самой ночи действовали палатки, просто выставленные перед домом табуреты, где тебе и нальют, и подадут запить воды, и поднесут ломоть хлеба с огурцом. А коли закажешь чебурек или порцию солянки, все невероятной вкусноты – уже готовы для тебя разбиться оземь, притащить с соседней улицы что-то, чего нет в скупом, по злому времени, меню.

И было ощущение, что этой деятельной верой в чудо возвращения нашего брата отдыхающего, местного кормильца, этим отменно испеченным чебуреком республика впрямь близит, несмотря на нашу же блокаду, наш возврат.

И все это мне показалось как-то чрезвычайно созвучным боевому тосту, что я услышал в день победы, который вся Абхазия после выигранной ей дорогой ценой войны справляет аж два дня подряд: 30 сентября и 1 октября.

С утра первого дня в Сухуми перед спаленным домом правительства начинается парад. Хотя по допотопным образцам оружия можно счесть, что это какой-то музей выкатил на площадь свои экспонаты. Минометы, пушки чуть не чапаевских времен; правда, потом выходят несколько трофейных, уже современных танков – но густая толпа зрителей встречает все реликвии своей победы с самым пламенным восторгом. И приходит в полный экстаз, когда в финале в небе появляются еще три истребителя. Все знают, что они только учебные, но сам переполняющий сердца кумулятивной силой единения восторг – сильней самой ударной бронетехники.

И дальше допоздна – кипящие тем же победоносным ликованием гулянья, концерт на той же площади, не прекращающийся и в полной, из-за негодности прожекторов, темноте. Любого артиста из России, а при мне пел старший Пресняков, встречают патетической овацией. И венчает все салют из всех возможных средств, включая крупнокалиберные пулеметы – трассиры из которых, как молниеносно восходящие созвездия, летят в сторону моря в субтропическое небо…

А на другой день словно все в республике, что может двигаться, перемещается в горное село Моква. На прилежащем к нему плато выступают конные джигиты, всевозможные народные ансамбли. Уровнем выше стоят по кругу пацхи, по одной от каждого воевавшего селения, где после полудня ветераны начинают пить опять же за свою победу. Вокруг по-праздничному ходят женщины, дети, от дошкольников до старшеклассников – короче, весь народ, собравшийся из солидарности с бойцами.

Там-то и прозвучала эта уже слегка подогретая испитым героическая речь: «Неправда, что у человека нет выбора в самой безвыходной ситуации. Выбор есть всегда: умереть, но не стать пидором. Мы выбрали смерть с оружием в руках, когда нас всех хотели опустить – и победили!»

Но этот гордый тост, увы, не всем в бедной Абхазии был по плечу. Туже всех в ней пришлось русской диаспоре, ушибленной, как кирпичом по голове, этим немотивированным для нее крахом прежней жизни.

На этом отдыхе я приохотился к рыбалке с разбомбленного причала искалеченной сухумской набережной. Для меня это было настоящим спортом: сперва путем ныряния вдоль волнорезов нащипать с них мидий, затем на мидию поймать рыбу-собаку, маленькую, но кусачую и несъедобную, а уже на ее кусочки попадался крупный бычок, морской ерш, очень колючая снаружи, но вполне съестная рыбка, и морской карась – самый любимец моей дочки.

Но для местных, больше всего русских, лишенных помощи сельхозродни береговых удильщиков главной добычей была чуфарка – мелкая, граммов на сто, кефаль. Рыбешка очень осторожная, идет на хлеб, на снасть с тремя мелкими крючочками и сторожком, чтобы вовремя подсечь.

И на мой причал каждый вечер приходил один рыбак со слезящимися от старости глазами и по-стариковски же распухшими ногами. Когда я первый раз встретил его на краю ржавого остова, еще подумал: воистину охота пуще неволи! Лезть, еле шевеля ногами, с риском свернуть шею на такую ржавь ради какой-то плевой рыбки! Но оказалось, что вовсе не один спортивный интерес гнал старика сюда.

При мне первая его чуфарка, только показавшись из воды, сорвалась. На что старик засокрушался с явно выходившей за предел чистого спорта горечью: «Вот сволочь! Первая сорвется обязательно!» Вторую с третьей он, ловко орудуя снастью при своей неловкой позе, выволок, четвертая снова сошла, после чего клев прекратился. И рыболов запричитал опять: «Ать-мать! Тебе б здесь быть, четыре было бы – уже пожарить можно. А две – ни то ни се!»

Слово за слово мы разговорились, познакомились. Его звали Владимир Афанасьевич, из тех невольно оказавшихся в капкане русских, которые и ошалели больше всего оттого, что их забил туда приклад родного же армейца. Меня он перво-наперво спросил о том, что в эти дни здесь волновало всех: «Границу как прошли, легко?» Вся зона только и ждала как амнистии, обещанной их президентом, когда решение Москвы о снятии блокады доберется до проклятого погранпоста.

А затем на протяжении совместной ловли, когда на горе старику-блокаднику его чуфарка почти перестала брать, он мне поведал всю полную печали повесть его жизни.

– Сорок лет на одном месте отработал, на сухумской автобазе, и ни с чем остался, пенсия – 20 рублей. И миска супа в день бесплатно – от международного креста. Всю жизнь работал на страну, а она отблагодарила – петлей на шею! У меня сын в России, я к нему и съездить не могу: один билет до Псоу – 40 рублей, еще взятка на кордоне, поезд. Всей годовой пенсии не хватит!..

– Вот раньше жили здесь! Я работал на маршрутке, в месяц триста с лишним выходило, билет до Москвы на самолете – 35 рублей. На выходные сел – через два часа уже там. Загулял, к смене опоздал, диспетчерше коробку конфет привез, и все в порядке. А сейчас есть нечего. Поймал рыбу – поужинал, нет – голодный спать ложись…

– У тестя до войны было 50 соток на реке Кодорке. На ночь поставим кубарь – три-четыре кило рыбы. А земля какая! По три урожая в год снимали, пять коров держали. Кто ж думал, что все так кончится! Сперва пришли грузины, дом разграбили, потом абхазы выгоняли их, последнее добрали…

– Я всю жизнь жил морем на досуге. И лодки были, и моторы – что отобрали, что пришлось продать. В прошлом году сноха в России померла. Работала на ткацкой фабрике с красителем, слегла, только официально 12 тысяч заплатили за операцию – и еще лично врачу. У сына двое детей осталось, восемь и двенадцать лет, не знает, как их прокормить, уже не до меня. Уже до смерти ни его, ни внуков не увижу…

– Море шутить не любит. В море на час вышел – запасов на неделю бери. Ловили мы в те годы камбалу, для нее надо знать места. Тут по всей бухте глубина десять метров, а есть – сто метров от берега и до дна сто. Там ставишь перемет на пятьдесят крючков, ставридку наживляешь. Идем с напарником, он выбирает снасть, штук семь уже попалось и один морской петух. Такая рыба чудная, как в перьях вся, как выловим, всегда детям носили показать. А дальше сидит рыба-скорпион. У нее иглы ядовитые, надо сначала камнем по башке убить, потом снимать. А он пальцем обкололся об иглу и начал прямо на глазах синеть. Я снасть добрал, мотор завел – и к берегу. Пока то-се, он уже еле дышит. Еле откачали, а палец еще месяц не сгибался…

– Море шутить не любит! Подполковник был один у нас, рыбак, ту же камбалу промышлял. А у нас редко попадаются осетр, белуга, до тонны весом. И у него здоровая белуга зацепилась – но любая рыба головой вверх идет, когда снасть выбираешь. Он ее к лодке подтянул, а она раз – и назад на глубину. Ему один крючок вцепился в телогрей, на этот случай надо нож иметь наготове, чтобы обрезать снасть. Он не успел – и на глазах всех рыбаков ушел на дно. Море шутить не любит…

– Так худо у нас было только после войны с немцами. Я тогда еще мальцом на дельфинов выходил, за них давали хорошо, за сало. Прослойка вот такая, на ладонь, со всех сторон. Правда, с душком, не все сначала могли есть, голод заставил. Выйдем в лодках к тем местам, весь день кочуем, на ночь к берегу пристанем, переспим – и опять в море, пока удачу не найдем. Ножом его заколешь в голову и прямо в лодке освежевываешь. А печень хороша, не пахнет, как куриная. И пирожки с ней делали, и так ели. Но тогда была надежда – и правда, оглянуться не успели, как у всех уже свои дома, машины. Сюда же вся страна сорить деньгами ехала, и иностранцев сколько было, какие лайнеры стояли в бухте! «Советская Абхазия», «Шота Руставели»! Даже не верится уже, как сказка, сон! За что нас продали? Жили все вроде правильно, работали, на старость собирали. И все отняли, до последнего. Как начнешь думать, сердце падает, удушье. Только море еще и выручает: когда над водой сижу, легче дышать…

В последний раз, когда мы с ним рыбачили, Владимир Афанасьевич сказал: «Ну как вам отдохнулось здесь? Понравилось? И слава Богу, приезжайте на тот год. Крючочков импортных, помельче, привезите. За дно больно цепляются, там столько всякой гадости после войны легло, от этого, наверное, и рыба вся ушла…»

Я пообещал, что уж конечно, если буду, то крючочков привезу. Но когда уже поднялся, собираясь балансировать по ржавой рельсе к берегу, старик вдруг, не поворачивая головы, добавил: «А впрочем не везите ничего, не надо. Я уже все равно не доживу, чувствует сердце. Сейчас к зиме опять начнут отключать свет, воду, линии старые, не держат. Да и не хочется уже так, как собака, жить».

На такой печальной ноте мы и расстались – чуфарка в тот день снова не брала, чем, видно, и доконала вконец старого удильщика.

Напоследок мы с женой и дочкой пошли попрощаться с морем в кафе над бухтой, еще мористей очень красивого по замыслу, но так и не достроенного из-за войны морвокзала. К нему теперь взамен тех, отошедших в область сказочный воспоминаний лайнеров периодически швартовался один турецкий сухогруз, настолько ржавый, что напоминал скорей какой-то угнанный с морского кладбища утиль. Он по международному лимиту вывозил с абхазской зоны могучие стволы реликтового тиса, живущего до двух тысяч лет, который здесь приходилось вырубать для выживания. И это как-то с еще большей дикостью уподобляло прежний солнечный курорт режимному лесоповалу.

В этом далеко отъехавшем от берега, но не от местного обычая кафе к нам подошел абхаз, одетый скромно, но с эдаким джигитским блеском глаз, навеселе – и все с тем же, сопровождавшим нас везде вопросом: не нужна ль какая-то услуга? Я поблагодарил: все хорошо, ничего не нужно, и, привстав, пожал джигиту руку. Но то ли чем-то моя дочка, юная кокетка, глянулась ему, то ли жена, то ли еще что – он отошел, но через минуту возник вновь, поставил на наш столик бутылку водки и, не внемля возражениям, окончательно ушел. Традиция. Убить нельзя.

И словно по закону театрального контраста здесь же рядом наблюдалось зрелище совсем другого рода. На пирсе, что соединял кафе с центральной набережной, где как античные развалины стоял пустой каркас бывшей гостиницы «Абхазия», тесно, локтем к локтю, сидела цепочка удильщиков этой чуфарки, скрючившихся над своими сторожками. И в каждом из них, замершим над своей тюкалкой с самой последней, устремленной на загаженное дно надеждой, я узнавал моего соседа по рыбалке Владимира Афанасьевича, уже при жизни сдавшегося смерти и жестоко повернувшейся к нему судьбе.

Только он был старик, а тут томились его двойники всех возрастов. И в их потухших и опущенных долу глазах была отражена только одна эта рыбешка, на которой для них и сошелся клином белый свет. И было непонятно даже: они ловили ту чуфарку на свои крючочки, или сидели сами, битый день не слазя с пирса, хоть и не клевало, на ее крючке.

И этот трупный дух, исходивший от моих несчастных соплеменников, вновь по контрасту напомнил мне тот высокогорный тост, что для любого всегда остается выход: умереть – но не скатиться на позорные колени. И вот одни с таким девизом победили – всем смертям и прогрессивной мировой петле назло. А другие, и здесь, и по ту сторону блокады, даже не хлебнув борьбы, безропотно сдались на эти рыбьи слезы. И, рассевшись по причалам, шпалам, учительским и прочим голодовкам в ожидании, не клюнет ли, как эта же чуфарка, прошлогодняя зарплата, нищее пособие – уже при жизни стали падалью, добычей злого адлерского и другого воронья.

Но я при этом не хочу сказать, что все сплошь русские в Абхазии такие. Живым и героическим примером противоположного, причем не только для меня, но и для абхазских воинов, был как раз автор того боевого тоста, кто и привез меня сюда. Геннадий Васильевич Никитченко, Герой Абхазии, бесстрашный и победоносный командир на их войне. Он и после нее, размахивая как гранатой каким-то заполученным в Москве мандатом, заставлял тех лихоимцев на границе от одного его вида класть в штаны. Но даже не его мандат пугал так этот жалкий в душах и трусливый сброд. Герой – всегда герой. Убить нельзя.

С ним я на горном празднике прошел на ту лужайку, где стояла вся абхазская головка вместе с президентом Ардзинбой. Ардзинба поздравлял победителей скачек, пил с аксакалами домашнее вино и кушал ритуальную печенку на рогатине. Но по лицу державшего осаду против всего мира лидера, по невольно набегавшему, сквозь праздничную мину, напряжению в чертах угадывалось, что на его душе лежал какой-то камень. Хотя все вроде бы наоборот ложилось в его пользу: за два дня до праздника бумага, ползшая курьерской черепахой из Москвы, наконец достигла погранпункта, и там уже пускали всех, словно давая этим глоток воздуха зажатым взаперти.

Но когда уже на следующий день мы возвращались в Адлер, граница была вновь, без объяснения причины, на замке. По слухам, Грузия нам пригрозила, что пригреет наших террористов, если мы в Абхазии ослабим свой приклад. Видимо, Ардзинба уже знал загодя об этом – оттуда и тот камень на его душе.

И, значит, я подумал, так и не хлебнувший облегчительного воздуха Владимир Афанасьевич уже наверняка до следующей осени не доживет. Не нужно ему больше будет ни заморского крючочка, ни плошки супа от международного креста. Попался сам, безвинно, но смертельно на крючок – как те же словленные им рыбки, что из их садка уже не могут остеречь ни от чего еще не словленных.

Но этим искони и держится суть всякой ловли – и рыбьей, и людской. И это тоже, к сожалению для бедных олухов, убить нельзя.