На главную
На главную Контакты
Смотреть на вещи без боязни

Воздать автору за его труд в любом

угодном Вам размере можно

через: 41001100428947

или через карту Сбербанка: 639002389032172660

РОСЛЯКОВ
новые публикации общество и власть абхазская зона лица
АЛЕКСАНДР
на выборе диком криминал проза смех интервью on-line
лица

РЕКВИЕМ ПО МАЛЬЦОВУ. Как был построен и убит российский земной рай

ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ХРИСТИАН

ЛАМПОЧКА КЛАССОНА. О человеке, спасшем власть большевиков

ОТ ПОЭТА – ВСЕМУ СВЕТУ

ШУБЕРТ

ШОПЕН

НА САМОУБИЙСТВО БЕРЕЗОВСКОГО

ЛАНГ ЛАНГ – ОГНЕННЫЙ МЕЧ КИТАЯ

НУ И КЕРН С НЕЙ! О двух промашках Пушкина

СОКОЛОВ. Документальная драма

ПИСЬМО ОТ ДРУГА. Стишок

ГАЗЕТНОЕ ОЧКО. Олег Попцов, Виталий Третьяков, Геннадий Селезнев, Юрий Антонов и другие мастера родной культуры как они есть

ВЛАДИСЛАВ ЛИСТЬЕВ. Эпитафия.

СУДЬБА ГЕНЕРАЛА. Николай Турапин.

БАНДИТ МИСЮРИН. Как уже мертвый Вова опустил Московскую прокуратуру.

ГРЯДУШИЙ ЗОМБИ. Как телемастер Караулов пробовал меня убить.

ИЗ ЧЕГО ТВОЙ ПАНЦИРЬ, ЧЕРЕПАХА? Личное дело Примакова.

КРЕМЛЕВСКАЯ ЗВЕЗДА. Президент-драма, Путин - в главной роли.

ПОСЛЕДНИЙ ПОЭТ. Сергей Алиханов.

ЮРИЙ АНТОНОВ: все его песни о любви - к женщине, дому, Родине...

ПРИШЕЛЬЦЫ. В чем жизнь и смерть родной земли?

МОЯ ФРАНЦУЗСКАЯ ЛЮБОВЬ. Как я окручивал жену Андрона Михалкова.

НАСЛЕДНИК АВИЦЕННЫ. Лечил все болезни кроме смерти.

НЕБЕСНЫЙ КОНСТРУКТОР. Пионер авиастроения Владимир Савельев.

ТАМ ВДАЛИ, ЗА БУГРОМ. Русские бабы замужем за иностранцами.

СТРОИТЕЛЬ ТИХОЙ БАРРИКАДЫ. Сергей Сорокин запускал "Буран" на Байконуре, а нынче строит новый мир труда.

СТРУНА ИРАНА. Путь к дальнему причалу как духовный путь к себе.

РОМАН С УРНОЙ. Тернистый секс за столиком домжура.

НЕБЕСНЫЙ КОНСТРУКТОР. Исторические очерки

Александр РОСЛЯКОВ

 

НЕБЕСНЫЙ КОНСТРУКТОР

 

Сборник исторических очерков

 

 

РЕКВИЕМ ПО МАЛЬЦОВУ

 

Как был построен и убит российский земной рай

 

Сегодня через наши СМИ в необразованные головы втирается такая историческая небылица. Дескать жила себе Российская империя, не зная горя под крылом ее царей – да пришел злой Ленин с большевиками, сверг царя, выдрал цвет нации и загнал страну на 70 лет в тупик. Но, слава Богу, добрый Ельцин сверг большевиков-еретиков, воздвиг храм Николаю II, ошибочно нареченному при жизни «кровавым» – и страна вернулась с возрожденными кадилами на верный путь.

И многие уже не в курсе даже, что Николая II никто вовсе не свергал, он сам отрекся от престола 2 марта 1917 года, за полгода до большевистской революции, в пользу брата Михаила. Но и тот не посмел занять российский трон, ставший в ту пору символом национального позора.

И дело даже не в бесплодных казнях и военных поражениях нашего позднего самодержавия. По мне его ключевым преступлением стало истребление прочно забытой сейчас «империи Мальцова» – Русской Америки, как называли ее современники. Когда я попал в места, сохранившие о ней вещественную память, просто разинул рот: не верилось, что такие чудеса были возможны на родной земле! И в противовес накрывшему нестойкие умы вранью мне хочется рассказать этот в высшей мере символичный эпизод родной истории.

«В трех уездах: Брянском, Жиздринском и Рославльском, – расположилось фабрично-заводское царство, созданное усилиями одного человека. Тут работают более ста заводов и фабрик; на десятках образцовых ферм обрабатывается земля; по речонкам бегают пароходы; своя железная дорога; свои телеграфные линии. Отсюда добрая часть отечества снабжается стеклом, фаянсом, паровозами, вагонами, рельсами, земледельческими орудиями…

Люди, проживающие свои доходы на интернациональных публичных женщин, проигрывающие в карты кровь и пот народа, чуть не с ужасом говорят о Мальцове: «Это – маньяк! Как простой мужик забился в деревню и живет там с крестьянами!..» Он мог бы тратить миллионы, играть роль при дворе – а он бросил карьеру, удовольствия столичной жизни…»

Так начинается восхищенный очерк публициста конца XIX века Василия Немировича-Данченко о сказочной стране Мальцова. Такого воплощения мечты народа о земном рае не было у нас, пожалуй, больше никогда. Мальцов мечтал полученное им в промышленных объемах счастье распространить на всю державу, но не тут-то было!

Сергей Иванович Мальцов родился в 1810 году в семье крупного помещика. С детства тянулся к наукам и к поступлению на военную службу владел тремя иностранными языками, хорошо знал химию, физику, механику.

Он делает блестящую карьеру в Кавалергардском полку, в 37 лет – полковник, в 39 – генерал. В поездках за границу изучает на манер царя Петра металлургические, стекольные и прочие производства Англии, Бельгии и Франции. По царскому велению организует Императорское училище правоведения, становится первым его директором. И вдруг на пике успеха бросает службу и поселяется в селе Дятьково в 40-а километрах от Брянска. Друзья – в недоумении; жена-красавица, урожденная княжна Урусова, уже настроившая громадье своих придворных планов – в полном шоке.

В Дятькове же была хрустальная фабрика отца Мальцова, а окрест – еще несколько его стеклянных, чугунных и сахарных заводов. Вот приведением в порядок всего этого и занялся набравшийся передового опыта Мальцов.

Небольшой чугунный завод в селе Людиново Калужской области он превращает в крупнейший в Европе комбинат с огромным перечнем продукции: от рельсов – до кухонной посуды. Там в 1870 году был построен первый русский паровоз-тяжеловоз, превзошедший лучшие французские и австрийские аналоги и получивший Большую золотую медаль на выставке в Москве. Его купили казенные железные дороги России, и было таких построено 118 штук – огромное по тому времени число.

В том же Людиново Мальцов воздвиг судоверфь, где был создан и первый русский пароход с винтовым движителем. В музее хрусталя в Дятькове можно увидать, каких высот он достиг и в этом промысле. Вершиной стали два хрустальные иконостаса для местных церквей, описанные современниками как «восьмое чудо света» – но вдрызг разбитые в последующих смутах…

И все же главным чудом «империи Мальцова» было другое.

Освободительная реформа 1861 года заложила страшный динамит под Российскую империю – и я считаю революцию 1917 года прямым ее итогом, хоть и отодвинутым по времени. Раскрепощенные крестьяне не получили главного – земли; верней получили ее за такие выкупные платежи в пользу помещиков, что не могли осилить за всю жизнь. И из кабалы физической попали в долговую, с рождения приобретая вместе с именем пожизненную задолженность. А помещичьи сынки при этом получали столь же незаслуженный пожизненный доход.

Первых это опускало до ненависти к безнадежному труду и классу паразитов, вторых – до этих не обязанных трудиться паразитов. Отчего целый класс, давший множество великих творцов в музыке, литературе и науке, откуда вышел и Мальцов, был обречен на загнивание и гибель.

В те же 60-е в Америке Линкольн раздал землю всем желающим по символической цене, и там возник из тех же хлеборобов класс свободных собственников, опора всего будущего. А в России – класс нищих должников, способных копить лишь ненависть к господам, что потом и жахнуло в свирепой гражданской войне, поколовшей все хрустальные иконостасы. И весь промышленный прогресс пошел у нас вразрез с упадком большинства, жившего как на каторге, в болезнях и голоде, с дикой смертностью.

Но Мальцов, чудесным образом соединив в себе черты Петра и Чацкого, нашел рецепт, как разрешить это системное противоречие. Он первым на Руси постиг, что передовое производство несовместимо с рабским трудом. Убитые нуждой рабы могли ковать лишь какой-то примитив, но делать лучшие в Европе паровозы могли лишь те, кто сами были потребителями благ прогресса.

Эту идею через полвека схватил Форд, став строить автомобили, на которых могли ездить их строители. Мальцов же еще в середине 19 века совершил неслыханный экономический переворот, пустив огромную часть прибыли на то, что называется сегодня социальным пакетом. И это дало невиданные результаты.

В его заводском округе на землях Калужской, Орловской и Смоленской губерний трудились 100 тысяч человек, производя машины всех видов, стройматериалы, мебель, сельхозпродукты и т.д. Там даже ходили свои деньги, была своя полиция, своя железная дорога в 202 версты и своя система судоходства.

А соцпакет работников немыслимо опережал все и российские, и западные нормы. На «горячих» участках рабочий день был восьмичасовой – за что лишь много позже стали бороться на Западе. Рабочие по мальцовской «ипотеке» получали квартиры на 3-4 комнаты в добротных деревянных или каменных домах; за хорошую работу «жилой» долг порядка 500 рублей по тем деньгам с них списывался. Топливо и медобслуживание для всех были бесплатными. В школах для мальчиков и девочек кроме всего преподавались пение и рисование, а желавшие учиться дальше шли в пятилетнее техническое училище – «мальцовский университет». Его выпускники обычно становились директорами и управляющими на мальцовских предприятиях.

При этом Сергей Иванович был человеком самых образцовых правил. Не пил, не курил, не пропускал ни одной праздничной службы в церкви, пел в церковном хоре и почитал за честь дозволение читать обеденный апостол. При своих многомиллионных оборотах тратил на себя 6 тысяч рублей в год – включая «представительские» при поездках за границу, где с небывалым для России успехом сбывал свою промпродукцию.

За 30 лет трудов он создал действующую модель прогрессивного развития страны, сулившую спасительное примирение непримиримых классов. Так настроил производство, что при высокой степени передела и добавленной стоимости оно стало выгодней торговли недрами, лесом и зерном, на чем стояла встарь Россия – и стоит сейчас. Но тут-то его умная коса и нашла на самый дурной камень.

Жена, оставшаяся с детьми в Петербурге, получавшая самое приличное содержание и не пропускавшая ни одного придворного бала, стала распускать слух, что ее муж сошел с ума. Поет в мужицком хоре, тратит на этих мужиков все деньги – ну не идиот? Это дошло до Мальцова, написавшего тогда товарищу: «Двор в лице жены Александра II забрал мою жену. Она подружилась с больной императрицей и бросила меня. Детей приохочивал к работе – бросили, ненависть ко мне затаили. Много они заводских денег сожрали – и все мало. Выросли, поженились, и им кажется, что с заводов золотые горы получать можно…»

И кончилась эта дрязга тем, что неверная жена пала в ноги императрице с мольбой защитить от «спятившего мужа». Та перекуковала это императору – и по навету двух глупых баб самого, может, умного в России тех лет человека объявили сумасшедшим.

Для него это стало страшным ударом, но и после отдачи его под суд в 1882 году в качестве умалишенного он еще был готов «царапаться». Но в начале 1883 года он по дороге из Людиново в Дятьково попадает, как сейчас говорится, в ДТП – и с тяжелой черепно-мозговой травмой слегает на полгода в больницу. Тем временем его семья, уже при Александре III, добивается признания его недееспособным с лишением всех прав на заводскую собственность.

Униженный и обворованный царским двором, он уезжает в свое крымское имение Симеиз, где и умирает 21 декабря 1893 года. Жена с детьми под стать нынешним рейдерам выкачивают из его «империи» все оборотные средства и оставляют ее рабочих в нищих. И еще через несколько лет она приходит в необратимый упадок. Но за всем этим был не просто оборотный капитал – а замаячившее было будущее всей России в виде редкого, но бытовавшего в истории Европы эволюционного прогресса.

Что-то подобное бывало и на Руси, пример – история купцов Строгановых, свивших при Грозном их могучее гнездо в Сольвычегодске. Там они создали свои выдающиеся школы зодчества, иконописи, пения, и как венец – еще и фабрику по перековке душ, точней одной души: разбойника Ермака, изловленного ими на большой дороге. Но его не разорвали в клочья, как было принято тогда, а перековали в героя-завоевателя Сибири, которую он руками Строгановых и положил к ногам Грозного.

Тот, как известно, крайне подозрительный субъект, сперва впал в страх, что некая семейка накачалась таких сил, позволивших удвоить государство – и подверг ее опале. Но после месяца раздумий разрешил их в государственную пользу: вернул в честь Строгановых и принял от них Сибирь.

Да, там еще был и пример великой верности мужьям их жен. В музее Сольвычегодска хранятся вышитые ими с бесподобным мастерством и трудолюбием покрывала, которыми они на свой лад отдавали дань трудовой традиции мужей. А жена Мальцова оказалась злостной белоручкой – но какое дело Государю было до нее? Его долг был принять великий дар Мальцова, а не идти на бабском поводу!

И Петр когда-то получил такой же неожиданный подарок от Татищева и Де Генина, основавших на свой страх и риск, против воли Сената, город Екатеринбург на реке Исети. И от души признал их самовольство, поняв пользу для России от устроенного ими там железного завода. А оба Александра из-за бабьей склоки угробили исключительный почин Мальцова, главное – морально, что для российских подданных всегда имело магистральное значение.

Тем же путем пошел и их потомок Николай II, отставив лучшего из царедворцев – графа Витте, сделавшего для России столько, сколько ни один из его современников. Он в фантастически короткий срок провел транссибирскую магистраль, без которой у нас просто не было б сейчас Сибири, договорясь с Китаем о спрямлении дороги через его территорию. Спас государство от банкротства через денежную реформу его имени и водочную монополию; после поражения России в Японской войне 1905 года поразил дипломатов всего мира: «Витте подписал так договор с Японией, как будто не она победила, а Россия!»

Все это так ударило по самолюбию бездарного царя, что он сменил умельца делать государственное дело Витте на фразера Столыпина, умевшего только душить виновных в его неудачах. А затем и вовсе сдал страну распутному Распутину – только с того, что этот одаренный хам мог укрощать страданья болезного царевича Алексея. Но на страданья всей державы этому зарывшемуся в лоно обожаемой супруги фату было наплевать. Когда держава издыхала в бойне Первой мировой, его фаворитом стал министр двора граф Фредерикс, блюститель придворных этикетов. И никакие сводки с фронта не могли нарушить церемоний царских завтраков, обедов и отборного приема посетителей – хоть бы от них зависела судьба всей русской армии.

За это он и получил под зад – и не от большевиков, а от своих же генералов, склонивших его к отречению, после чего записал в дневнике: «Кругом измена и обман». Но первым предателем и стал он сам, скинув в тяжелую минуту власть на брата, и не думавшего принимать ее – то есть просто смываясь с трона, как крыса с тонущего корабля.

Пришедшее на смену ему Временное правительство, кстати и арестовавшее его как изменника – но состоявшее из той же кости, не только не смогло поднять власть, но уронило ее еще пуще. И пришедшие следом большевики даже по сути не совершали никакого переворота – переворачивать было нечего. Самодержавие оставило страну в виде разодранного одеяла, где всяк пер на себя свой клок и копившаяся долго ненависть влекла громить дворянские поместья, рушить церкви и драть в клочья ближних.

В 1918 году и страны-то не осталось: только эти лоскуты, на которых гуляли взаимоненавидящие полчища, включая интервентов – во много превосходившие числом войска большевиков. И они сшили всю страну вовсе не жестокостью, которую тогда являли абсолютно все, от темного батьки Махно до образованных Деникина и Врангеля. А своей дееспособной оргструктурой, не имевшейся больше ни у одной из сил. Но очевидно, что и без жестокости, которая теперь им ставится в укор, было не унять безумного разгула этой ненависти, копившейся еще с освобождения крестьян.

Сегодня у нас в моде и во власти снова одни паразиты – а токарь, шахтер, пахарь, скотник лишены и голоса, и власти. И при всех экскурсах в царизм, особенно в его позорный финиш, откуда наши идеологи хотят извлечь какой-то положительный пример, история Мальцова прочно предана забвению.

А он явил по сути бесподобную потугу вытащить Россию из ее фатальной невезухи в мировой просвет. Но утратившие нюх цари, привыкшее сидеть на дармовом человеческом ресурсе, как мы сейчас сидим на нефтяной трубе, в его лице срубили самую что ни на есть жизненную ветвь. И мы ее сегодня рубим почем зря, мысля при этом мыслями двух Александров с Николаем: ничего, на наш век хватит!

Да, Николаю, прожившему слаще некуда свой век, хватило: пока страна барахталась в крови, он сладко нежился с женой и детками – за что потом и поплатился. Но у страны еще были в запасе те большевики, что невзирая на весь град проклятий из неблагодарного к ним будущего, путем всегда жестокой хирургии вернули к жизни насмерть пораженную страну.

Ужасно для теперешней страны, лишенной напрочь духа Строгановых, Гениных, Татищивых, Мальцовых, – что и никаких спасительных большевиков в ее запасе больше нет.

 

 

УРАЛЬСКИЙ БАСТИОН

 

О великом почине Татищева и де Геннина

 

«Броня крепка и танки наши быстры», – вот что приходит по привычке на ум при имени Екатеринбург – с его Уралмашем, Нижним Тагилом и Первоуральском. Правда, в постсоветские годы эта броня сильно обрезалась и истончилась, и слава города уже больше вяжется с популярным теперь местом казни последнего царя России Николая. Ему в эпоху обрезания нашей брони не только простили Ленский расстрел и Кровавое воскресенье, но и поставили колоссальный, типа московского Христа Спасителя, храм в центре Екатеринбурга.

Другой здешней достопримечательностью стало село Бутка Талицкого района, где родился основоположник этого обрезания Ельцин. Оно и было целью моей поездки, связанной с одной работой, но ничего особо интересного там я не нашел. «До обрезания» в районе было 56 тысяч голов крупного рогатого скота, осталось лишь 14. Стало в 6 раз меньше свиней, в разы упали сборы зерновых – и так далее. Я спросил одного талицкого руководителя, уроженца той же Бутки:

– Чего вы больше чувствуете: гордости за односельчанина, пошедшего так далеко – или стыда за то, что при нем все рухнуло и в вашем, и в других районах?

– Черт знает… Вообще обида есть. Если человек родился здесь, то должен был бы как-то заботиться о своей родине. А он всего раз передал денег на районную дорогу – сунули мне эту пачку, я даже не знал, как ее оприходовать. И еще школе свою книгу подарил…

В самой же Бутке о Ельцине говорили мало и неохотно: он вообще родом не отсюда, а с деревни Гомзиково, сюда только привезли рожать его мать, и потом его отец здесь построил себе дом. Сегодняшние жители этого дома даже не вышли пообщаться на предмет былых домовладельцев. Все здесь словно хотело поскорей забыть неладного героя – и больше всего заросших лебедой полей было как раз вокруг Бутки. Словно сама земля спешила замести его следы своей травой забвения – чтобы «и струны громкие Боянов не стали говорить о нем».

 

Зато в Екатеринбурге я раскопал историю совсем другого рода – звучащую самой вещей, но прочно забытой сейчас притчей. Екатеринбург среди крупнейших городов России – чуть не самый юный, ему нет еще и трехсот лет. Зато известны точно день и обстоятельства его рождения, а также имена его родителей: Василий Никитич Татищев и Вильгельм Георг де Геннин.

Последний был голландцем, записался на службу к Петру Первому специалистом по архитектуре и артиллерии в 1697 году в возрасте всего 23-х лет. С 1700 по 1710 год не раз отличился на войне со шведами: строил укрепления в Новгороде и при Гангуте, брал Выборг – и сам был отличен царем: получил чин полковника и золотую медаль с алмазами.

Дальше деятельность Геннина приобретает удивительный размах. В 1712 году он строит в Петербурге пушечно-литейный двор и пороховой завод, потом налаживает производство ружей, боевых клинков и проволоки, служит комендантом Олонецкого края, реконструирует там заводы, основывает первую в России Горную школу, занимается водными коммуникациями Москвы, открывает рудные месторождения и минеральные источники, отбивает нападения шведов. Царь производит его в генералы и жалует своим портретом в алмазном обрамлении.

В 1722 году Петр отправляет Геннина, за которым успела закрепиться слава «основателя Российских горных заводов», на Урал «для исправления медных и железных заводов». Кроме того на него возлагается расследование ссоры меж Петровым любимцем заводчиком Демидовым и Петровым же посланцем Татищевым.

Василий Татищев родился в 1686 году от стольника Никиты Алексеевича, потомка древних князей Смоленских. То есть был самых голубых кровей, но при этом с детства обладал громадной тягой к знаниям – Петровская же эпоха дала ему все книги в руки. Татищев стал одним из первых русских энциклопедистов и просветителей: создал основополагающие труды по истории, географии, картографии, философии, экономике и праву. Открыл для науки такие памятники нашей письменности как Русская Правда и Судебник, написал первую научную «Историю Российскую с самых древнейших времен».

Одновременно, как водилось у невероятно многогранных деятелей той поры, был и воином, и крупным государственным дельцом. Начал службу рядовым драгуном, участвовал во взятии Нарвы и в Полтавской битве, дослужился до чина генерал-лейтенанта. Уже на статской службе основывал новые города и крепости, по поручению Петра изучал в Швеции науку экономику, ведал Московскими монетными дворами, был Астраханским губернатором.

В 1720 году Татищев по указу Петра был послан «в Сибирской губернии, на Кунгуре и в прочих местах, где обыщутся удобные разные места, построить заводы и из руд серебро и медь плавить». Для Татищева тогда это дело было совершенно новым. Но с помощью саксонца Блиера и других знатоков горного дела за полтора года он в совершенстве смог постичь все его тонкости.

Уральские казенные заводы, коих было тогда три, имели плотины, домны для выплавки металла, «молотовые» для его обработки и «свирельни для пушечного сверления». Строились они в начале 1700-х годов, работали довольно плохо, выдавая в год продукции в четыре раза меньше, чем частные заводы Демидова.

Татищев поселился на одном из казенных заводов – Уктусском, учредил там «Сибирское высшее горное начальство» и повел бурную деятельность по перестройке всего дела. Попутно поискам мест для новых производств он хлопотал о замене подневольного труда в горном промысле на платный; о присылке для работ пленных шведов; о разработке руд частными дельцами; об учреждении местных заводских судов, дабы по всякой тяжбе не таскаться аж до Тобольска – и еще о многом другом.

Особо рьяно он взялся за устройство заводских школ, понимая, что на безграмотных работниках не уедешь далеко. Им были открыты при заводах две «первоначальные» школы, где крестьянских детей учили читать и писать, и еще две, где уже учили арифметике, геометрии и «прочим горным делам». Кроме того он бился за то, чтобы строить больше сельских школ, а грамотных в порядке поощрения освобождать от рекрутской повинности.

Вся эта его деятельность сразу люто не понравилась Никите Демидову, привыкшему чувствовать себя чуть не уральским князем. Почуяв в основательном Татищеве прямого конкурента, он сперва хотел купить его деньгами, чтобы не строил на Урале больше ничего. А когда это не вышло, наторенным испокон веков путем отправил в Петербург, где ему покровительствовал граф Апраксин, махровейший донос на неподкупного посланца, обвинив его во всяких притеснениях и мздоимстве.

Татищев отвечал не менее зубасто – вот этот конфликт и должен был, как третейский судья, разрешить де Геннин, тоже кстати пользовавшийся покровительством Апраксина. Причем Апраксин сразу попросил его в пользу Демидова, но Геннин, верный прежде всего Государю, щедро оценившему его труды, отвечал: «Вспоможение чинить Демидову я рад, но токмо в том, что интересу Его Императорского Величества непротивно».

Геннин был старше Татищева на 10 лет, опережал и знаниями в горном деле, и чинами. Они были знакомы раньше по военной и статской службе, но близкой дружбы меж ними не водилось. И по-настоящему их сблизило как раз дотошное расследование Геннина, в ходе которого он признал правоту Татищева, о чем и написал царю: «Татищев сделал возможное для заводов Вашего Величества и пожалуй не имей на него гнева и выведи из печали».

Самым же главным плодом дружбы, возникшей между этими двумя людьми со схожими характерами и судьбами, и стало основание Екатеринбурга.

После знакомства с уральскими казенными заводами Татищев понял, что на их базе не удастся быстро увеличить производство, крайне нужное для бурно развивавшейся империи. Куда выгодней, чем «исправлять» старое, было бы построить новый крупный завод. После осмотра всей округи было найдено и самое лучшее место для него – на берегу реки Исети, в 7 верстах от Уктуса.

Татищев послал в Берг-коллегию обширное донесение с обоснованием своего проекта. Он собирался заложить такой завод, равного которому не бывало еще ни в России, ни в Европе: на 200 тысяч пудов железа в год. А при нем еще – и передельные производства: стальное, проволочное, жестяное, «дощатого железа» и так далее. Он дотошно проработал и все вопросы по рабочей силе, по специалистам, по сырью, обеспечению строительства материалами, транспортом и инструментами.

Но в Берг-коллегии долго не могли переварить столь капитальный план, и Татищев, не дождавшись от нее ответа, ранней весной 1721 года на свой страх и риск начал подготовительные работы, чтобы сразу, как сойдет снег, приступить к основной стройке.

Наконец ответ пришел – но отрицательный. Берг-коллегия требовала увеличения прежде всего выплавки меди и серебра, чтобы из них чеканить деньги. Но первый наш историк и экономист Татищев понимал, что сами деньги – тьфу, без товарного обеспечения рост их количества ведет только к их обесценению. Убежденный в своей правоте, он буквально забомбил столицу своими выкладками о получении с берегов Исети «великого государственного прибытка». И через два года Берг-коллегия все же сдалась под натиском Татищева, которого поддержал и Геннин, оставленный на Урале Главным горным начальником.

Стройка официально началась весной 1723 года – а уже 7 ноября того же года состоялось открытие завода: «В одной молотовой пошли в ход два молота». Из чего можно судить, что Татищев с Генниным скорей всего взялись за капитальные работы еще до разрешения из Петербурга, на свой, опять же, страх и риск. И придавая этому заводу-крепости особое значение, политично решили назвать его в честь жены царя Екатерины – о чем самой же ей заблаговременно и отписали. 23 августа 1723 года Екатерина ответила Геннину: «Что же Вы писали, что построенный на Исети завод именовали Катеринбургом, оное також и его величеству угодно. И Мы Вам как за исправление положенного на вас дела, так и за название во имя наше завода новопостроенного, благодарствуем». За этими политичными строками так и светится великая жена великого царя: выпрашивала ночным бабьим делом у супруга не каких-то цацок, а согласия основать новый русский город! С того-то, знать, он и любил ее больше, чем родного сына!

 И днем рождения Екатеринбурга стал день пуска первой молотовой завода – 7 ноября 1723 года.

Уже меньше чем через год Геннин написал царю: «Екатеринбургские заводы и все фабрики в действии, а именно: две домны, две молотовые, три досчатых молота, укладная, стальная, железорезная, проволочная, пильная мельница, три медные плавильные печи, также и хлебная мельница и много хором по чертежу…»

В 1725 году к сооружениям завода добавился двор для выделки медных монет, затем жестяная, меховая, кузнечная, гранильная фабрики… Стали бурно расти все прочие ремесла, и скоро здесь уже было 335 жилых дворов, два торговых ряда: казенный на 18 и частный на 11 лавок. В крепости построили лабораторию, баню, школу. То есть город, рожденный дерзкой прозорливостью двух верных подданных Петра, уже полнокровно и основательно зажил. И затем стал, с их легкой на великие дела руки, крупнейшим промышленным, торговым и культурным центром России…

 

Возил меня в этой поездке очень милый малый – бритоголовый амбал Серега, такой вылитый представитель современных «пацанов»:

 – Сейчас в Ебурге (так по-местному – Екатеринбург) бандитов уже нет, все пацаны – бизнесмены. В 90-е кровь лилась рекой, убили уралмашевского авторитета, в ответ перемочили всех, прямо на улицах мочили. Потом кавказцы грохнули нашего пацана на рынке. Наши договорились с ментами, чтобы отвели от рынка все наряды – и пошли кромсать! А за ними – наши бабушки, из опрокинутых палаток тащат бананы, апельсины, они их никогда не кушали, а тут все даром!.. А сейчас уже – все тихо…

Я взял с собой Серегу в музей изобразительных искусств, где роскошь экспонатов, бьющая за рамки утлой нынче жизни, похоже, произвела на него большое впечатление. «А это что за телка на картине? Тараканова? Княжна? А сколько она стоит в баксах? А это как отлили? Неужели все из чугуна? Ну ни фига! Надо будет пацанов сюда сводить, пусть тоже побалдеют!..»

И на какой-то миг мне показалось, что его простое по-младенчески сознание чем-то сродни тем некогда нетронутым просторам вдоль Исети, на которые пришли Татищев с Генниным. Они засеяли их мощной жизнью, дав своим рачительным трудом железную непотопляемость России. Их созидательный порыв потом отлился в чугунных кружевах искусных каслинских мастеров, потом – в наших «тридцатьчетверках», выбивших гитлеровцев, потом – в ракетах, не позволивших новым противникам унасекомить нас.

Но утлый дух новейших лет смог лишь надуть с животной силой бицепсы Сереги, не дав ему кроме этой чисто пацанской силы ничего. Пробовал он чем-то торговать – но безуспешно: «Все из-за денег перегрызлись – и конкретно прогорели». И кавказцы, выбитые было примитивными, без всяких каслинских затей прутами, пришедшие сейчас осваивать нас, как некогда Татищев с Генниным, – скоро снова с их торговой сметкой и племенным напором заняли Ебург. И наши незамысловатые качки уже там не катят против них.

Проснется ли в нас вновь тот генеральный дух, завещанный нам нашими большими предками, с которым лишь и можно удержать в своих руках огромную страну? Или подвижники других племен освоят вконец наши территории и недра – и «струны громкие Боянов», сдохнув с горя, уже замолкнут навсегда о нас?

 

ЧТО ЕСТЬ В ЕКАТЕРИНБУРХЕ

 

Сверх же того есть птиц множество разных родов, а имянно: орлы, лебеди, гуси разные, ис которых одни называются казарки, которой род очень хорош, журавли, аисты, чайки, цапли, филины, тетеревы глухие и протчие, ряпки, куропатки, утки и кулики, разных же дроздов больших, средних и малых много, которые здесь гнезда делают и детей выводят и потом осенью отлетают в Германию и паки весною возвращаются, пелепелки, жаворонки и щеглы, дикие голуби и протчих малых родов птицы имеютца, кроме соловьев, которые и есть же, токмо вдали от Екатиринбурха. И находятца звери: козы, алени, лоси, горнастали, белки, медведи, волки, лисицы красные, росомаги, куницы, а кроме оных лисиц, черных соболей нет, токмо средка находятца при Чюсовой реке и около Верхотурья соболи-уроды, которые хуже и куниц, и тех малая часть…

Подземельных вещей около Екатирбурха не обретено, кроме того, что при реке Шайтанке, от Екатирибурха верстах в 90, найдены в земли две кости – зуб да щока, о которых сказывают, что они маманта зверя… А зуб был длинною в полтора аршина, щока, в которой были зубы, весом 15 фунтов. Об оном звере признаваемо, что при потопе в землю завалило, ибо таких живых зверей здесь ныне не видно. Про оного зверя сказывают, будто у него те большие кости не зубы, но роги, однакож невероятно, ибо видели в Тюмене целую голову того называемого зверя маманта, на которой гнезд, где б рогам быть, нет. А признаваемо более, что оной зверь был слон, а не мамант, и оная кость походит на слоновую, и которые кости находятца около Якутска, те чище, белее и свежее внутри, нежели которые около Березова и сюда ближе…

Из записок Василия Татищева

  

«…Демидова розыск на Татищева окончился. А что он на Татищева доносил, на оном розыске не доказал, или Татищев успел концы схоронить. И чаю, тем не мог угодить Демидову, хотя его мнение и есть о том известно; не всем и Христос угодил…

И жаль того, что ваше сиятельство давно не изволил напомнить о строении и исправлении и умножении в здешних местах железных заводов. И чаю, что его величество милостиво будет благодарен за те заводы, потому что здешние припасы дешевле олонецкого и железо лучше; и буде чего не разойдется в России, мочно за море отпущать, отчего не малая будет прибыль в Российском государстве…

Також пожалуй изволь просить светлейшего князя Меншикова, чтоб он ко мне милостив был по прежнему. Я ему докучал, чтоб он платил долги за железо, которое он взял с олонецких заводов при мне, а иное и без меня, на счет его. А кто такому славному князю не понужден был верить и железа ему отпускать по его письму, который такую великую государеву милость на себе несет? А коли оный такой тугой плательщик, то чорт ему впредь верить будет, а не я!.. И от олонецкого полковнического и комендантского жалования мне, для светлейшего князя долгов, отказано. Эй слезно и горько! Пора перестать писать, чтобы слезами грамотки не помочить. Я думал через труды свои фортуну крепить, а вижу противное. Хотя иной мне скажет: «Трудливец Геннин!», а что та хвальба без денег? Французские песни при голоде?..»

Из письма де Геннина графу Апраксину 

 

 

НУ И КЕРН С НЕЙ!

 

О двух промашках Пушкина

  

Еще в юности, когда все воспринимается на свежую голову, меня при чтенье Пушкина смутило одно его стихотворение – «Я помню чудное мгновенье». Хотя оно входило в золотой лирический запас и по определению требовало восхищения – меня совсем за душу не взяло. Другие, даже черновые, строки брали, а это, сколько я ни перечитывал туда-обратно – нет.

Впрочем, не мудрствуя лукаво, я тогда просто отметил про себя: ну почему-то не дошла до меня эта вещь, ставшая потом по вдохновенью Глинки выдающимся романсом, и не дошла. Но как-то уже позже я подверг ее стихийной экспертизе – и получил внезапный результат. А именно: это «Мгновенье» оказалось совершенным выродком из остальных стихов великого поэта, отмеченных той простотой, о которой, вероятно, сказал Пастернак:

Есть в опыте больших поэтов

Черты естественности той,

Что невозможно, их изведав,

Не кончить полной немотой. 

И точно – Пушкин умел самые тонкие переживания выразить самым простым и внятным словом. «Я вас любил» – проще не скажешь, хоть умри! «Любовь еще, быть может, в душе моей угасла не совсем» – при высоко щемящей интонации слова опять же самые простые. И так во всех стихах – до «Памятника» и «Пророка», где даже архаизмы не звучат витиевато и не ломают языка.

И только в «Чудном мгновенье» что ни строка, то выкрутасы в духе самых вычурных романтиков. Начать с того же «чудного мгновенья»: что это значит? Пушкин всегда искал ясности в эпитете: «я вас любил так искренне, так нежно» – это понятно с ходу всякому. «Кого любил я пламенной душой с таким тяжелым напряженьем» – довольно необыкновенно сказано, но снова до предела ясно! А это «чудное мгновенье» ни вообразить, ни изъяснить нельзя – страшно напоминает хлестаковское: «Мы удалимся под сень струй!»

«Гений чистой красоты» – какое-то опять же надувное многословие, не свойственное мастеру писать одним мазком, всегда очень конкретно и предметно. «Бурь порыв мятежный» – какие бури: на воде, земле или в душе? Когда «на холмах Грузии лежит ночная мгла» – эту мглу сразу видно; «буря мглою землю кроет» – все тоже на глазу. И даже «памятник нерукотворный» привязан к местности: он выше очевидного Александрийского столпа.

А тут натяжка на натяжке – и сам этот «гений чистой красоты», повторенный дважды, украден по-цыгански у Жуковского, чем тоже Пушкин сроду не грешил. То есть стихотворение какое-то особенное, безбожно пересахаренное – против манеры Пушкина скорей недосахарить, снять стружку с пафоса иронией и обойтись минимумом громких слов. Даже на смерть любимой он отзывается предельно скупо:

Твоя краса, твои страданья

Исчезли в урне гробовой –

А с ними поцелуй свиданья...

Но жду его; он за тобой...

А в «Чудном мгновенье» нагоняет романтического сахару без меры:

В глуши, во мраке заточенья

Тянулись тихо дни мои

Без божества, без вдохновенья,

Без слез, без жизни, без любви.

Здесь только одно пушкинское слово – «тихо». Но какая глушь? Какой мрак заточенья? Между знакомством в 1819 году с Анной Керн, кому посвящены стихи, и новой встречей с ней в 1825-м, когда они были написаны, Пушкин жил не так уж худо – не в пример хотя бы заточенному в действительную ссылку Баратынскому. С чего б тогда так прибавлять – опять же против своего обыкновения?

И на разгадку этого стихотворения меня навела известная фривольность его автора в письме другу детства Соболевскому от февраля 1828 года: «…пишешь мне о M-me Kern, которую с помощью божией я на днях ….». Это письмо есть во всех собраниях Пушкина, но якобы примерно та же фраза еще имелась и в его дневнике от июля 1825 года, времени рождения стихотворения. Но насчет второго я все же сомневаюсь – так как не вписывается в логику романа с Керн, весьма вообразимого из пушкинских писем к ней и мемуаров современников.

Красавица Анна Керн была племянницей хозяйки Тригорского Прасковьи Осиповой, доброй знакомой Пушкина и соседки по его имению Михайловское. В 17 лет Анну чуть не силком выдали за 52-летнего генерала Керна, от которого она скоро пошла вовсю гулять. В первую встречу с ней на балу в Петербурге Пушкин еще не посмел ее атаковать, но впрок запомнил. И через шесть лет по рассказам, в том числе Осиповой, о ее вольном нраве счел, что сделать эту прелестницу своим трофеем не составит страшного труда: она же еще и поклонница поэзии, а он тут первый!

И дальше его донжуанским помыслам фартит сама судьба: Керн приезжает к тетке в Тригорское – и тоже жаждет оживить знакомство с поэтическим кумиром. У них завязывается пылкий и вроде ни к чему не обязующий роман: он – свободен; и она, мать уже двоих детей – свободная от страха пересудов «вавилонская блудница», как Пушкин называет ее за глаза. Кажется, одна-другая страстная атака против ее чисто внешней крепости – и рука уж тянется к перу, перо к бумаге – для нанесения трофейной записи. Но тут его коса находит на ее никак не чаянный сердечный камень, и писать ему приходится совсем другое.

Как-то Пушкин привозит в Тригорское рукопись «Цыган», поэмы самых страстных откровений – и читает ее при свечах. Керн вспоминает: «я истаивала от наслаждения», – но затем, видать, и вынимает из-за пазухи, вместо искомых прелестей, тот камень. Возможно, это было в темной сени млеющего летним зноем сада, куда она позволила свести себя дрожащему от вожделения поэту. И там после всего, что уже светит ему смачной записью в тетрадке, делает достойную поэтической поклонницы заявку. Мол мой ларец уже готов тебе открыться – но при условии: ты должен написать мне – но не мадригал, а настоящие стихи.

Тут жаждущий немедленного удовлетворения поэт осыпает ее градом уверений, даже, может, выдает какой-нибудь экспромт – но она неумолима: хорошие стихи – сначала, а без них, значит, не будет ничего. И ему остается лишь не солоно хлебавши отступить под сень конфузно полыхающих в его рабочем кабинете свеч. Но так как весь этот роман – одна игра и жертвы требует не Аполлон, а прихоть бальной дамы, – честных стихов в его душе не наскребается никак. Весьма щепетильный в них творец кривить ими не хочет нипочем; но он еще – и страстный игрок, готовый для выигрыша чуть не все на свете!

И его страсть вкусить, можно сказать, уже добытый плод ставит перед ним нелегкий выбор. Остаться честным слугой лиры, но при этом пораженцем естества – или все же заветной лире изменить?

Что выше – лира или естество? И что за лира – если не стоит на естестве? Да только тут и естество-то не до самого конца прямое: речь не о чисто плотской страсти, для чего поэту-феодалу хватало свежих, не рожавших сенных девок и чему он тоже не стеснялся посвящать стихи:

…Когда, виясь в моих объятиях змией,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий…

А речь о подогретой светским тщеславием жажде не столько самой плоти – сколько победы над ее хозяйкой-барыней, поставившей ему такую запятую.

И я прямо увидел нашего великого поэта, как живого, при свечах, кадящих нечестивой страсти – и не находящего оттуда выхода. И тут бес ему в помощь – он и создает на скорую, как бы отнятую от сердца руку эти лукавые стихи. Мол ну и Керн с ней, захотела – получи! Из сохранившегося, как вещдок, черновика видно, как он старается найти такое мадригальное определение, чтобы и ей польстить, и душой не сильно покривить. И не найдя такого, с облегчением крадет кудрявую строку у патриарха романтической цыганщины Жуковского. Напускает дыму в остальные строки – и мчит в Тригорское заполучить ценой внесенной жертвы вдохновивший на нее ларец.

Но натыкается на первую свою в этой истории промашку. В утро жертвоприношения Керн ему то ли с наигранной, то ли с взаправдашней печалью объявляет, что тетушка велит ей ехать в Ригу к мужу. Возможно, та, сыгравши тут невольную роль сводни, впрямь спохватилась и решила увезти племянницу подальше от греха. И при этой вести об отъезде – и, стало быть, напрасно изнасилованной лире – происходит эпизод, который потом сама Керн описала так:

«На другой день я должна была уехать в Ригу вместе с сестрою – Анной Николаевной Вульф. Он пришел утром и принес мне экземпляр II главы «Онегина», в неразрезанных листках, между которыми я нашла лист со стихами «Я помню чудное мгновенье…» Когда я собиралась спрятать в шкатулку поэтический подарок, он долго на меня смотрел, потом судорожно выхватил и не хотел возвращать; насилу выпросила я опять; что у него мелькнуло тогда в голове – не знаю».

Но это – версия одной из самых ловких светских львиц своего времени, сумевшей наловить в свои сети немало самого блестящего тогдашнего народа. Поэтому едва ли стоит верить ей сполна: видимо, эпизод имел место – но несколько иное объяснение.

Когда дожатый до стихопадения поэт уже раскатал губу схватить за его грешный труд награду, она ему сказала: так и так, клянусь, мечтала заплатить по векселям, но сорвалось не по моей вине, прости! Тут, видно, он и вырвал у нее в сердцах листок, запечатлевший его унизительный просчет. Но она вцепилась – и тогда он, патриот фортуны и игры, махнул в тех же сердцах рукой: а, забирай! Пускай как вышло, так и будет!

Потом она передала эти стихи Дельвигу, с которым была в теплой дружбе, и он напечатал их в альманахе «Северные цветы». А Пушкин следом отыгрался на ее кузине Анне Вульф, наивной и влюбленной в него по уши дурнушке, к которой не питал и тени страсти. Зачем он это сделал? – изумляются его биографы. Ну, Керн – достойная хоть противница, а тут связался черт с младенцем, принес глупое созданье в жертву не пойми чему!

Но, думаю, принес он ее в жертву тому, чему готов был жертвовать всем в жизни – его творчеству. Относясь к нему крайне трепетно, к жизни он относился как к топливу для литературного труда, в которое шло буквально все. Он сделал жизнь источником своих сюжетов и писал все личной или чужой кровью – с чего и пробирает так в «Онегине» письмо Татьяны. «Скупой рыцарь» написан им на личной шкуре бедности при прижимистом отце; «Русалка» – на шкуре крепостной, которую он обрюхатил и услал из Михайловского куда подальше через его друга Вяземского.

В этот же ряд входит и его последняя дуэль. Как ярый острослов он мог убить Дантеса одной эпиграммой, но вместо того решил пощупать лично холод смерти – как самый пиковый по ощущениям сюжет; а эпиграмма не дает сюжета.

Но тут другой вопрос: почему творчество казалось ему больше и важней всего? На этот счет он не оставил ни одной строки, словно считая и так ясным, что Аполлон, который требует священной жертвы – первый бог и служба ему искупает все. С чем безотчетно соглашаемся и мы – ставя Пушкина если не выше всех столпов Отечества, то на особый пьедестал, называя его «наше все», как больше никого не называем. Но почему? Я не рискую здесь штурмовать этот вопрос, гораздо больший, чем загадка одного стихотворения. Но скрытая в нем суть и влечет, очевидно, к бесконечному перемыванию стихов и косточек великого поэта…

Но, возвращаясь к первой Анне – азартная охота расквитаться с ней оставила его не сразу. До нас дошли семь его писем к ней, где он по всей науке, как его любимый Петр ковал отмщенье шведам после поражения под Нарвой, кует свою победу. Рассыпается во вроде беспорядочной, но на самом деле четко нацеленной на сердце дамы болтовне, блистая самым обольстительным для женских ушек остроумием. Их переписка длится пару месяцев – после чего, истратив весь гончий запал, он наконец к ней остывает.

Но не она! В ее ушах звучит, как райский звон, тот вдохновенный вздор, который окончательно сносит ей сердце, лишь только смолкает. И когда Пушкин с ней уже душевно попрощался, ее обуревает нестерпимое желание опять его услышать – и в 1828 году в Петербурге она является к нему на тайное свиданье.

Явленье непогашенного векселя, положенного под душевное сукно, вновь будит в нем охотничий азарт – но и только. Он снова что-то шепчет ей на ушко – но уже без прежней страсти; а она млеет от самого лепета его уже холодных, но возбуждающих своим классическим гранитом губ. И от души вручает ему свой ларец – который он приемлет с мстительным, за опоздание яичка ко христову дню, бездушием. Записывает наконец в письме дружку фривольную строку, ради которой собственно и был весь звон, и удаляет более не интересное ему виденье из сердца навсегда. И Керн с ней!

И совершает этим свой второй просчет: за ее внешним видом, обидой за отжатое стихотворение и слишком долго жданную оплату за него он не узрел во глубине ее руд затаенной сути. А ее дальнейшая судьба просто изумительна – как сказочный роман, ломающий все светские и литературные стереотипы.

Вскружив, как уже сказано, огромное число голов, перенеся вслед за пинком от Пушкина жуткую дрязгу с мужем, хотевшим сдать ее в аренду молодому родичу, потеряв по милости отца имение, дававшее ей с ее детьми единственный доход, она впадает в тяжкую нужду. Еще на ней – печать великой блудницы; в общем полный светский крах.

Но все это не мешает ей в ее 36 лет русским подобием Манон Леско влюбить в себя 16-летнего кадета, своего троюродного брата Сашу Маркова-Виноградского. Они вступают в недозволенную связь и удаляются уже не под сень струй, а в глухую украинскую деревушку. Можно сперва подумать, что это просто тяга избалованной матроны на молоденькое – но ничего подобного! Вскоре у них родится сынок Сашенька; юный отец вынужден в итоге оставить военную службу, а его возлюбленная совершает еще более самоотверженный шаг.

В 1841 году умирает ее муж-генерал, и ей как вдове кладут генеральскую пенсию, позволяющую жить безбедно в Петербурге со своим мальчиком-мужем, хоть и невенчанным. Но она выбирает другой, праведный путь: официально с ним венчается – лишая себя этим, по тогдашнему закону, вдовьей пенсии. Пытается вдали от света зарабатывать переводами с французского, а ее муж впрягается в поиск работы – и находит ее лишь в 1855 году. А до того им приходится порой буквально голодать, из-за чего она однажды продает все письма Пушкина по 5 рублей за штуку.

Но рухнув с бальных блудней в праведную нищету, они, со слов свидетелей, не знают горя! В их семье до старости царит свет и любовь – и умерли супруги-выродки, сделавшие свою сказку былью, хоть и не в один день, но в один 1879 год.

К Пушкину Керн до самой ее смерти сохранила самое благое, несмотря на его оплеуху, отношение. Можно представить, что кипело на душе светской дамы, жестоко униженной и оскорбленной поэтом в глазах вечности! Его-то душа в заветной лире и интимных письмах его прах переживет и тленья убежит – а ее срам? Но, может, как раз оскорбление от классика, не разглядевшего ее души за слишком вольным внешним обликом, и вызвало ее великое преображение. И в своих мемуарах она не позволила себе ни упрека в его адрес – хотя он и посмертно ухитрился насолить ей тем же, словно отмеченным каким-то роковым клеймом стихотворением.

И тут уже пострадала ее дочь Екатерина, в которую угораздило влюбиться еще гению, уже на музыкальной ниве – Глинке. Не в пример его кумиру Пушкину он был по женской части тюфяком, женился сдуру на далекой от всех муз девице Ивановой, которую затем возненавидел за несовпаденье душ. Та же в ответ приделала ему уже не виртуальные, как жена Пушкина, а настоящие рога. Он с ней разводился-разводился – но все всуе: ее ушлый любовник подкупил синод, чтобы не давал развода ее увальню.

А душу его смолоду влекло в тот лирный круг, где обращались Дельвиг, Пушкин, ну и Керн. Дочка той, когда еще пешком под стол ходила, сдружилась с милым дядей за роялем, пленявшим своим светлым голосом застольцев. И он еще в конце 1820-х пообещал маме-Керн положить на музыку ее «Мгновенье» – но обещанья не сдержал и даже потерял врученный ей ему автограф Пушкина.

И вот в 1839 году он вновь встречается с Екатериной, уже высокообразованной, духовной барышней. При обедневшей матери она после окончания Смольного института осталась там преподавать, то есть пошла путем необычайного для светских барышень труда. Глинка в ней видит, его словами, «контрапункт» с его дурной женой – и еще образ, повторяющий воспетый Пушкиным в «Чудном мгновенье». И все это, и стихи, воспринятые им за чистую монету – родит в нем его «бурь порыв мятежный».

Кто-то спросил Чайковского: «Почему вы, гений музыки, не пишете романсы на стихи гения Пушкина?» Ответ был: «Там до того все сказано в словах, что мне добавить нечего. Поэтому пишу романсы на стихи поэтов послабей».

Видимо, то же можно отнести и к Глинке: самые великие свои романсы как «Сомнение», «Уснули голубые» он написал на стихи невеликого поэта Нестора Кукольника. И лишь один из них – на невеликие стихи великого поэта, в которых как раз был зазор, позволивший влить в них музыкальную недостающую. Глинка в пылу его мечты создал на каждую строфу свою мелодию, чего не встречалось ни до того, ни после – и плод всех этих вызванных великой тенью Пушкина скрещений посвятил уже не маме-Керн, а ее дочери. В ответ на что та потеряла совсем голову, дав ему не только ее обрюхатить, но и склонить затем к «освобождению» от вышедшего боком плода.

Их отношения, в которых первый русский композитор проявил фантастически бесчеловечные сомнения, тянулись целых 10 лет. Он то ей предлагает бежать с ним за границу и венчаться там, то не предлагает; то мчит вдогон за ней, когда она уезжает в дальнее имение, то поворачивает с полдороги. При этом слезно жалится на «обстоятельства» – но дело, кажется, совсем не в них.

Видно, заложенная Пушкиным в это «Мгновенье» фальшь как-то в конце концов аукнулась в чистосердечном Глинке, влюбившемся в фантом. И когда наконец жена дала ему развод, он вместо того, чтобы соединиться с измочаленной им донельзя возлюбленной, смывается один в Европу. Остаток жизни колесит по ней, уйдя целиком от обманувших его, не без помощи его кумира, жизненных грез к сугубо музыкальным. Заезжает и в Петербург – но сторонится в ужасе той, которой сломал жизнь, и от любовных музыкальных тем сбегает целиком в эпические.

Но и ему вышедшая из «вавилонской блудницы» в праведницы Керн все простила – возможно, за его чистейшей музыки романс на стихи, в какой-то мере ставшие ее судьбой. Во всяком случае ни одного упрека и в адрес Глинки, подлинно злого гения ее семьи, она нигде не проронила.

Вот сколько всего натворило это написанное по случаю стихотворение! И вот, знать, почему еще более случайное прошение о лошадях на станции Пушкин переписывал пять раз для пущей точности: он имел и сознавал в себе жестокий дар писать не то чтобы стихи и прозу, а саму судьбу.

 

 

СТОЛЫПИНСКИЙ ВАГОН НА ПУТИ ВИТТЕ

 

Наши объевшиеся нефтяной халявой бонзы, привыкшие, что могут все купить и всех вокруг согнуть в дугу, все более желают гнуть в приятную для них дугу и нашу историю. И шустрые историки типа Бориса Соколова им подают на блюде лакомую ахинею – вроде того что Ленин по-настоящему работал всего полтора года в юности и имел в голове «зеленую жижу». Что большевики угробили Россию, а доблестный Бухарин был до смерти верен кровопивцу Сталину, казнившего его за здорово живешь. При этом сами не слышат свой абсурд: коли Сталин – кровопивец, то чем тогда лучше верный ему до смерти Бухарин?.. Я помню, как тот же Соколов, клеймя на «Эхе Москвы» мою статью о Бухарине «Раскрытый заговор», все называл Вышинского, прокурора на бухаринском процессе, судьей. Хорош историк! Даже не дал себе труда заглянуть в саму историю – чего туда глядеть этим глядящим в рот текущего заказчика!

И в этом духе сейчас лепится очередная историческая туфта – будто премьер Николая II Столыпин был неким светочем России, за что ему решено ставить памятник в Москве. Но что полезного сделал этот любимец нашего последнего царя, удравшего в тяжелый час с престола, как крыса с корабля? Да ровным счетом ничего! Разве выдал несколько звучных фраз: «Вам нужны великие потрясения, а нам великая Россия! Дайте мне двадцать лет покоя, и я ее отреформирую!..» Вот его современник Витте, чье имя сейчас предано забвению, впрямь наделал для России потрясающую кучу дел. Но потому-то, знать, и попал в загон – хорошо еще, не в сталины своей эпохи!

И я хочу напомнить самое хрестоматийное об этом странном рыцаре, которому мы обязаны по сути сохранением нашей страны. Так как не проведи он транссибирскую железную дорогу в конце 19 века, при всех дальнейших смутах и при том, что от Москвы до края Сибири ехать «конем» было месяцы, ее оттяпали б у нас сто раз. Еще он спас Россию от дефолта своей финансовой и водочной реформами, а после нашего поражения в войне с Японией в 1905-м изумил дипломатов всего мира: «Витте так подписал договор с Японией, как будто не она победила, а Россия!»

Но как ему все это удавалось – и почему он снискал за это не благодарность, а ненависть царя, сказавшего после его кончины в 1915 году: «Смерть Витте стала для меня глубоким облегчением»?

Сергей Юльевич Витте родился в 1849 году, получил отличное дворянское образование, с которым при его талантах мог на тогдашней госслужбе сделать сразу и отличную карьеру. Но начав ее в канцелярии одесского губернатора, вдруг резко свильнул с уже лежавшей перед ним прямой тропы, перейдя в 21 год в управлении Одесской железной дороги. Там торговал билетами в вокзальных кассах, служил ревизором и чиновником по грузовым и пассажирским перевозкам. Познал насквозь не только это дело, но и всю подноготную низового чиновничества, сказавшего устами Гоголя: «Ты полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит!»

В 26 лет он попал под суд за катастрофу на его дистанции – но был уже до того ценным кадром, что ему назначают неслыханный режим. Ночует он в остроге, а днем ударно трудится на перевозке войск на Балканы, где шла русско-турецкая война; при этом еще пишет специальные трактаты и устав русских железных дорог. Все это выносит молодого арестанта в Петербург, где он взлетает по службе и издает книгу, ставшую классикой в тогдашнем железнодорожном деле.

Затем с упоением работает в частных компаниях, служа бурному росту наших железных дорог в 80-е годы 19-го века. Жалование его достигает астрономических в то время 50 тыс. руб. в год, а авторитет взмывает до того, что сам Александр III просит его вернуться на госслужбу. Знакомство их заходит со скандала: Витте на глазах царя разносит его адъютанта за неверное устройство царского поезда. Царь и шокирован, и восхищен этим одержимым железнодорожником. И делает ему предложение, от которого тот вполне мог отказаться: стать начальником департамента в министерстве путей сообщения с окладом в 16 тыс. руб. в год, максимально возможным, и так вдвое больше номинальной ставки.

Но Витте соглашается – из самых патриотических, как будет видно дальше, побуждений. В 1892 Александр III назначает его министром путей сообщения, а через год министром финансов – и тут Витте совершает свой первый подвиг: строительство Транссиба. При вечных российских воровстве и разгильдяйстве казалось, что эта поныне самая длинная в мире дорога в 9 тыс. км. построится не меньше, чем через сто лет. Сегодня, при всей супертехнике и миллиардах наших нефтедолларов такая стройка, очевидно, вовсе невозможна. Но Витте, знаток «черненьких» душ подрядчиков, сумел их так взнуздать, что тем же «конем» закончил эту дорогу в 10 лет! И кто сейчас, через сто с лишним лет после ее ввода по ней ездит, может любоваться сработанными там под его нажимом на века станционными строениями.

Сперва эта дорога должна была огибать Китай по сложному рельефу, но Витте для скорости решил спрямить ее, что требовало согласия тугих китайских мандаринов. И, рискуя каторгой при неудаче, смог так ловко занести им взятки, что они выдали коридор под русскую дорогу. Сумма на это дело была, по слухам, аж 500 тыс. руб., но экономия в итоге вышла еще больше; Транссиб проходил через Китай до 1952 года, а часть поездов ходит там и по сей день.

О денежной реформе Витте было много споров: де он спас российскую валюту ценой чрезмерного допуска к нам иностранных капиталов. Но его водочная реформа, установившая казенную монополию на водку и удвоившая бюджет страны, бесспорна. Творец по сути, он не просто извел стихийных винокуров, но взамен в начале 20 века возвел по всей России 150 «винных замков», дававших качественный алкоголь и твердый акциз. Со знанием лихой русской души строил эти замки в виде неприступных крепостей, и в Брянске, скажем, такой замок действует поныне, служа еще и чуть не главным архитектурным украшением.

И вот награда: в 1903 году Николай удаляет Витте с министра финансов. Их встречу при объявлении этой царской милости очевидцы описали как ужасную: у царя лицо дрожит, у Витте тоже, объяснений никаких. Но далеко ходить за ними было не надо. Бездарный царь не вынес светской склоки: «Витте стал у нас царем, ему все рукоплещут, а государь при нем никто».

Витте переживал свою отставку страшно, но при этом, как верный монархист, записал в дневнике всего одну скупую фразу: «Его отец меня ценил, а сын – увы». Тут была и еще подоплека: после смерти первой жены он в 1892 году женился на еврейке, что считалось неприличным для дворянина и вело к изгнанию из высшего общества. Но тогда за него вступился Александр III – чей сын поставил Витте и это щекотливое лыко в строку.

Но следом сама судьба дарит ему случай для реванша. Проигранная Россией война с Японией должна была закончиться подписанием капитуляции в США, которым было выгодно наше ослабление. Потому японский император и избрал этого третейского судью – но кого было послать от нас на это позорище? И при дворе родится озорная мысль: вот пусть еврейкин муж и едет туда, где бушуют эти Зелигманы и Шиффы. Выкрутится – слава русскому царю, нет – затопим вконец этого выродка.

Витте, великий мастер действовать «через людей», свою миссию начал с обработки общественного мнения. Для подписания договора был избран городок Портсмут, куда японская и русская делегации прибыли поездом; а в Америке – промышленный и железнодорожный бум, машинист паровоза – герой дня. И вот японский министр иностранных дел Комура с надутым видом победителя с перрона молча удаляется в отель. А Витте, помахивая шляпой журналистам, идет пожать руку машинисту – и все газеты на другой день с восторгом пишут: «Мистер Витте бросился целовать машиниста, так как свою карьеру начинал паровозным кочегаром».

Тогда обидчивый японец вовсе заперся от прессы, а Витте, поселившись во второразрядной гостинице, держит свои двери настежь, раздает автографы всем желающим. Затем задает прием еврейским магнатам Штраусу, Зелигману, Давидсону и Шиффу, владевшим всей прессой США. И те за такой чувствительный для них шаг полпреда русского царя, еще признавшегося в страстной любви к жене-еврейке, меняют в их газетах всю трактовку русско-японской войны. Если до приезда Витте они писали, что прогрессивные японцы одолели дикого сибирского медведя, то теперь даже карикатуры там изображают доброго русского мишку под злой саблей самураев.

И после такой артподготовки Витте садится за стол переговоров во главе с президентом США Теодором Рузвельтом. Японцы злятся: им же обещали, что русских здесь сомнут и они примут все пункты договора – а все идет наоборот. Рузвельт, боясь симпатизирующих Витте избирателей, а еще пуще еврейского лобби, выступает с вялой речью в духе «миру – мир». А Витте в духе вольной Америки идет напролом: «США – свободная страна, но почему я не вижу здесь журналистов? Почему они томятся за дверьми?» Рузвельту не остается ничего, как приказать впустить их – что вконец ломает всю японскую игру.

В открытой полемике, чуждой японским дипломатам, Витте язвительно доказывает, что японцами в войне двигала жажда наживы, а не прогресса. И добивается крупных уступок: Япония получает не весь, как хотела, Сахалин, а лишь его южную часть, не строит там военных баз – и никаких при этом контрибуций: «Их платят побежденные, а вы не победили Россию, только ее укусили!» И еще добавляет: «Но за питание и лечение наших пленных мы готовы платить». Последнее опять приводит в восторг всю прессу, чуть не рыдающую о «великих русских гуманистах», пострадавших от злых японских карликов.

После подписания Портсмутского договора в Токио пошли пожары и погромы, Комуру грозили убить как предателя. Витте же вернулся домой с таким триумфом, что царь жалует его графским титулом и постом премьер-министра.

Он вообще был личностью на диво, умея как никто управлять движением поездов, капиталов, строек – чтобы на какой-то дальней станции построили все так, что по сей день стоит. И честолюбец, и игрок: по тем же слухам, дал большую взятку, чтобы его затвердили переговорщиком в США – до того хотел выиграть проигранную царем игру. Не чинился заходить в самые трущобы, общаться со всякими ростовщиками и жуликами, если того требовало дело…

Но главная его суть – в самом эффективном служении России, получившей от него великое наследство. Он совершил самую большую за всю нашу историю стройку – Транссиб. Затяни он ее хоть на пять лет, уже после 1905 года она бы не имела шансов. Его договор с Японией с запретом строить базы на Сахалине позволил нам в 1945 году вернуть без лишней крови весь этот остров. Восхищенный им Рузвельт сказал: «В Америке вы были б ее президентом!» И та любовь к России, которую там посеял Витте, сыграла за нас уже много лет спустя, подвигнув, вместе с японской бомбардировкой базы США Перл Харбор, Америку к союзу с нами во Второй мировой. А будь Штаты с Японией, еще неизвестно, чем обернулась бы для нас эта война.

Однако ненависть царского двора к удачливой и чуждой ему фигуре Витте в 1906 году достигла пика; за то, что это он де сдал Японии полсахалина, ему дают презрительную кличку Граф Полусахалинский. Но он, не глядя на все это, хватается за новую задачу: решить коренной для России аграрный вопрос. Готовит это решение столь же основательно, как проекты Транссиба и водочной монополии – но двор, ужаленный бунтом 1905 года, боится его больше, чем народной смуты. Ведь если он, уже произведенный в США в президенты, вдруг и из этой смуты выведет Россию, кому нужен будет царский трон?

И униженный его прошлыми успехами царь, дабы не страдать от будущих, в 1906 году опять без объяснения причин дает ему отставку. А на его место ставит куда более приятного себе Столыпина.

Петр Аркадьевич Столыпин родился в 1862 году в очень знатной семье, в гимназии выделялся «рассудительностью и характером», сделал головокружительную «паркетную» карьеру. Служа в министерстве земледелия, за два года, к 26-и годам, с коллежского секретаря подпрыгнул до камер-юнкера, то есть через 5 ступеней табели о рангах, «из лейтенанта в генерал-лейтенанты»!

Затем он служит в министерстве внутренних дел, гродненским и саратовским губернатором, ведет кипучую деятельность по внедрению новых аграрных методов, наведению порядка в судах и т.д. Но главное – по подавлению беспорядков, каким-то образом всегда сопутствовавших наведению его порядка, что приносит ему самую большую славу. Цвет тогдашнего «паркета» восхищен: «При наведении порядка Столыпин проявлял редкое мужество. Без охраны входил в центр бушевавших толп, это так действовало, что страсти сами собой утихали…» За подавление бунтов в Саратовской губернии, до Столыпина самой зажиточной в России, Николай II дважды выразил ему личную благодарность. И в 1906-м ставит его министром внутренних дел и одновременно премьер-министром.

И тут так и напрашивается параллель с его антиподом Витте, бурно строившим все то время, когда Столыпин мужественно подавлял. Классические кнут и пряник, способные в толковой руке крепить державу – но наш последний царь был вовсе безруким в этом плане. Его душевно волновали жена, с которой он вел переписку на манер Манилова, дети, болезнь наследника. Он был готов сиять, но не трудится на его троне – почему трудливец Витте был ему глубоко чужд и уязвителен: рядом с ним он чувствовал себя неким архитектурным излишеством. Зато рядом со Столыпиным, красноречивым и бесплодным, готовым положить жизнь за царя – действительно царем!

И став при царе, ушедшим под подол своей жены, фактическим хозяином России, Столыпин явно прыгнул выше своей планки – решив одним кнутом навести то, что так не наводится никак. Аграрную реформу его имени, украденную им у Витте, было не провести без учета всех деталей, не через людей, с которыми так ловко ладил его антипод. В итоге она породила больше всяческой бунтовщины, с обиды на что этот реформатор ввел военно-полевые суды, те самые «тройки», изобретение которых потом приписали Сталину. Вошел в уже необратимый клинч со страной, в чем ему подло подыграл сам царь в надежде, что все казни спишутся на его премьера – но все это в конечном счете и привело к краху царскую Россию.

С 1906 по 1911 годы по приговорам столыпинских судов казнили до 6 тысяч человек – по иным данным в год, на каторгу ссылали десятки тысяч. Для ранее поднятой Витте на промышленный восход страны – цифры запредельные. Тупо закручивая репрессивную гайку, Столыпин вызвал такой ответный терроризм, что покушения на него и других сановников повалили валом. И в 1911 году его расстреляли в Киеве на глазах Николая, последними его словами были: «Счастлив умереть за царя». Но его не оплакала тогда в России ни одна душа – за что же ему ставить теперь памятник? За пролитую им даром кровь, за «столыпинский вагон», ставший символом пути на каторгу?

Хоть он на заседаниях Госдумы и говорил с пафосом о «черной работе для отечества», сам был типичным белоручкой, что слышно уже в этом его барчуковском: «Дайте мне 20 лет покоя!» А как не дали, пошел, надув свою губу, стегать страну своим кнутом. Что никогда б не сделал Витте, тоже резкий на словах, но все выходы из положений находивший в запускаемых им мастерски делах.

Но почему сегодня у нас в фаворе Столыпин, а не Витте? Бесплодность, возведенная в некий высший государственный состав – вот что роднит наших бонз с Николаем и Столыпиным и разродняет с Витте и подобными ему строителями. Николаю, прозванному кровавым несмотря на все его желание отмазаться от незабвенных «столыпинских галстуков», то бишь казни через повешение, уже поставлен храм в Екатеринбурге. Столыпину, бывшему ничуть не мягче Сталина, но в отличие от того не сковавшему нам ни гвоздя, вот ставят памятник в Москве…

Давайте лучше сложимся на памятник Витте – творцу, умевшему, словами Маяковского, «загибать такое, что другой на свете не умел». Да, он и нас сегодня уязвляет и позорит своими уже недоступными нам делами. Преодолеем же этот заслуженный позор – дабы не повторить судьбу царской России при тех столыпинских, оставшихся ее последним средством галстуках!

 

 

ЛАМПОЧКА КЛАССОНА

 

О человеке, спасшем власть большевиков

 

Меня, признаться, удручает консистенция сегодняшних дискуссий на многих политических, и не только, страницах Интернета. «Сам казел», «жидяра», «быдло комуняцкое», – вот далеко не самые сильные доводы из арсенала активистов форумов, в какой-то мере авангарда нашего думающего общества. Но публика с таким культурным багажом достойна злобного пророчества поэтессы начала прошлого века Зинаиды Гиппиус:

Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой.

Смеются пушки, разевая рты…

И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,

Народ, не уважающий святынь.

Но я нарочно начал от противного, чтобы оттенить нечастую ныне логичность мысли форумчанина Василия, которого позволю себе процитировать:

«Достоевский в "Дневнике писателя" говорит, что ошибки ума излечиваются неотразимой логикой событий. Не то с ошибками сердца. Это зараженный дух, несущий такую слепоту, которая не излечивается никакими фактами. Этой именно слепотою страдало все, что участвовало в белом движении.

Генерал Деникин остался уверенным, что ведет "освободительную войну" и спасает русский народ. От кого спасает? От него самого…

Антибольшевизм был движением реакционным, его участники не желали видеть в революции исторический барьер, за которым начиналась новая эпоха жизни русского народа. И потому в белом стане не было ни идейности, ни любви к родине, ни заботы о будущем…

Чего хотели красные? Победить белых и создать фундамент для строительства своей государственности.

Чего хотели белые? Победить красных. А потом? Ничего, ибо только младенцы могли не понимать, что силы, поддерживавшие здание старой государственности, уничтожены до основания.

Победа для красных была средством, для белых – целью, и притом единственной, а потому можно безошибочно сказать, что было бы, если бы они одержали победу. Появились бы бесчисленные организации, борющиеся между собой за престол, за Советы без большевиков, за Учредительное собрание и еще многое другое. Хозяйничали бы всякие батьки Махно, Семеновы, Петлюры, все это грабило бы население, насиловало женщин, распространяло сыпной тиф и разруху. И страна представляла бы небывалую по ужасу картину смерти нации.

Из воспоминаний царского полковника. (Фон Раупах).

И еще. Чего это "цвет русской нации" после революции занимался по Европам проституцией, мытьем стаканов в ресторанах, а "вонючие нищеброды" у себя дома начали получать образование, лечение, работу и отдых? Довольно быстро перестали "вонять", начали создавать с нуля науку, промышленность, победили фашизм и покорили космос.

"Когда вонючие нищеброды истребили цвет русской нации…"

А откуда взялись "вонючие нищеброды"? Как раз потому что "цвет русской нации" веками гноил и угнетал народ. Не ударив палец о палец, кутил и праздновал, а трудящиеся на него гнули спину, как и сегодня происходит в России.

"В т.ч. и лучших хозяев на земле и в промышленности…"

Тогда почему при "лучших хозяевах" в России каждые 8-10 лет происходили голодоморы с многомиллионными жертвами? Почему имело место полувековое отставание промышленности России? Почему русский ученый Попов, изобретя радио, умер в безвестности? Почему радио в России не получило никакого развития за все 22 года после его изобретения, вплоть до постановления В.И. Ленина в 1918 году? Почему при "лучших хозяевах на земле и в промышленности" средняя продолжительность жизни в России не достигала и 30 лет?..»

И я в порядке просвещения, развивая мысль Василия, хотел бы рассказать об одном из пламенных творцов, обеспечивших красным победу на главном фронте – созидательном. Одновременно это и красноречивая история зачахшего сегодня, но прежде славного подмосковного города Электрогорска.

Возник он в виде поселка Электропередача в 1912 году среди торфяных болот меж нынешним Ногинском и Орехово-Зуево. Основал же его русский инженер-энергетик Роберт Классон – человек, которому судьба судила стать техническим спасителем большевиков.

Родился Роберт Эдуардович в 1868 году в Киеве в семье врача из обрусевших шведов. Окончив Петербургский технологический институт, он на стажировке в Германии проводил первую в мире линию передачи трехфазного тока. В конце 1890-х по его проектам строились электростанции в Москве и Питере, затем на Бакинских нефтепромыслах. Но за отказ душить забастовавших там рабочих он был уволен из директоров акционерного общества «Электросила».

На заре 20 века Классон стал крупнейшим в России специалистом по электростроительству. Но какая-то, значит, несовместимость со всем тем общественным укладом привела его в марксистский кружок Ленина. И первая встреча того с будущей женой Надеждой Крупской состоялась как раз на квартире Классона. Она пришла туда с подружкой Аполлинарией Якубовой, за которой сперва и ударил Владимир Ильич, да неудачно.

Но суть не в этом, а в том, что Классон, вышедший среди своей технической элиты во что-то вроде нашего Чубайса, удивительно соединил в себе две ипостаси. Одна – блестящий, высокооплачиваемый менеджер, способный плюнуть на любых акционеров: его светлую голову тут же перекупят и в России, и за рубежом. А другая – вкладчик своих средств в акции по свержению того строя, который гарантировал ему весь личный блеск, но препятствовал его кипучим инженерным замыслам.

И все это сфокусировалось как раз в закладке будущего Электрогорска. Классон зажегся сказочной для его времени идеей: получать электричество из подмосковного торфа, чтобы не возить дорогое сырье с Бакинских буровых. Он спроектировал крупнейшую тогда электростанцию с самой дешевой в мире электроэнергией, в ее акционеры вошли знаменитые потом большевики Кржижановский и Красин. Но ни царское правительство, ни бушевавший в кабаках «цвет русской нации» на эту гениальную, как показало будущее, задумку не дали ни копейки. И воплощена она была на зарубежные кредиты.

Запустить эту махину оказалось не так просто. Кто топил печку торфяными брикетами, знает, какой чад идет от них и как мало они греют; куча проблем возникла с промышленной добычей и переработкой торфа. Но Классон мастерски решил их в несколько лет – и в 18-м году его детище, не признанное царской властью, спасло власть большевиков от энергетического коллапса. Когда гражданская война оставила без нефти и угля красную Москву, державшуюся из последних сил, бесперебойный ток давала ей именно торфяная ГРЭС Классона.

То есть большевики выстояли потому, что привлекли к своей идее таких героев труда как Классон, которые в кратчайший срок выстроили им могучую промышленность. И главная заслуга Ленина и Сталина – что на пепелище гражданской войны с ее дикой жестокостью они из таких людских кирпичиков смогли сложить дееспособную державу.

Классон после революции вел личную переписку с Лениным, порой очень резкую, и есть свидетельства, что разозленный им вождь даже порывался применить к нему «оргмеры». Но в результате все-таки признал его изобретение «великим» и ввел неутомимого изобретателя в комиссию по сверстке плана ГОЭЛРО.

Этому делу Классон отдал последние годы своей жизни и умер прямо на скаку – на заседании ВСНХ 11 февраля 1926 года после горячего доклада о преодолении топливного кризиса. Рукотворным памятником ему стала внушительная электрогорская ГРЭС его имени, питавшая до самого конца советской власти подмосковную металлургию. А возникший вместе с ней поселок бурно рос и процветал, в 1946 году получил статус города. В нем построили крупную мебельную фабрику, фармацевтический завод-гигант «Антиген» «двойного назначения», открыли несколько научных центров. В городском парке играли духовые оркестры, работали аттракционы, парашютная вышка и лодочная станция; в незамерзающих прудах при ГРЭС разводили рыбу.

Но стоило наследникам белогвардейцев взять реванш в стране, все это стремительно пришло в упадок – и, видимо, уже реанимации не подлежит. Сверхсовременный «Антиген» разграбили до основанья, а затем его купил Брынцалов – разливать там водку и коньяк и фасовать из зарубежного сырья лекарства. Но и все это, занимавшее малую часть огромных цехов, сдохло пару лет назад, так как у нас сегодня курс на производства только с иностранным капиталом. Потому же сдала и мебельная фабрика, а ГРЭС, переведенная в 1985 году на газ, лишилась потребителей промышленного тока, что тоже приказали долго жить.

Таким образом то, что зародили красные с Классоном, похоронили белые с Чубайсом ­– как в 17-м году похоронил нашу страну царизм. Но тогда у нее нашлась альтернатива в виде этих красных трудоголиков, которых уже не сыщешь днем с огнем. И власть, и оппозиция, как видно все ясней, сейчас дерутся исключительно за саму власть, служащую их главной, подавляющей все остальное целью.

Промышленный неуспех Путина, я думаю, во многом связан с доставшейся ему стихией, к которой он, предав большевиков, не смог найти такого золотого ключика, чтобы настроить ее на созидание. Но главный его грех – в доистреблении самих этих кирпичиков, из которых все можно вновь построить даже на руинах, как это у нас было после гражданской и Отечественной войн. За годы его власти их так приучили за паскудные доходы с головного воровства и нефтяной откачки кланяться и врать, что не узнает и родная мать! И трудовой способности у них, в отличие от наводнивших нас трудовых мигрантов – уже никакой.

При этом нынешний «цвет нации» шумит не за возврат в почет труда, которым живут все порядочные страны, а за развитие свободы – в том числе от ратной и налоговой повинностей. Возможно, что в такой свободе, за которую батька Махно поливал свинцом из своих тачанок города и веси, и есть какой-то идеал. Но там, где он уже достигнут, и я тут возвращаюсь к тем же Интернет-дебатам, вид его довольно непригляден. Свобода без труда и от труда – на мой взгляд самая пустая и дурная вещь. Благо свободного общения и доступа к любой информации в Интернете вылилось для бездельников в дурное слово из трех букв, и их перепалки напоминают мне еще детский стишок:

А у нас сосед соседа

На кухне бил велосипедом.

Велосипедом – ерунда!

Вот мотоциклом – это да!

Хотя причину этого понять нетрудно. Отсутствие какого-то действия, вытекавшего б из слов и мыслей, умных и порой даже блистательных статей, ведет к вырождению самой этой идеи: «Шумим, брат, шумим!» Вспышка свободы слова в Интернете, яркая и пленительная поначалу, не стала делом – обломив порог каких-то заложенных в нас ожиданий. От Грозного до Сталина у нас секли за слово головы, зато за ним всегда и следовало что-то. Но это следствие приказало тоже долго жить, о чем чуть раньше спел русско-еврейский, советско-антисоветский поэт Наум Коржавин:

Можем рифмы нанизывать

Посмелей и попроще,

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

 

Мы не будем увенчаны,

И в кибитках, снегами,

Настоящие женщины

Не поедут за нами! 

И к слову же опять о Сталине: он своей деспотической, но словно наделенной чем-то демоническим рукой делал из евреев ученых и поэтов, славных в мире по сей день. А «наша раша» из ученых и поэтов сделала евреев. Интернет в итоге стал глобальной кухней образца еще советского зажима, на которой можно болтать все что угодно – не выходя при этом «на Сенатскую площадь». Засасывающим праздных юзеров болотом лягушачьих свар и склок.

И из этого болота, где бесплодно булькает: «Всех жидов повесить! Утопить всех коммуняк!» – выход возможен лишь через тот же труд и лампочку Классона. Он, большой, кстати, франт и сердцеед, не гнушался рыться своими холеными руками в торфяниках, выжимая из их вонючей жижи революционное сырье. И без того же погружения в необходимый труд, который всяк на своем месте, от премьера до писателя заборных слов, прекрасно понимает, нам дальше попросту не выжить. Нацию праздных болтунов и прожигателей жизни сама жизнь не будет чересчур долго терпеть.

 

 

НЕБЕСНЫЙ КОНСТРУКТОР

 

О поразительной судьбе пионера авиастроения Савельева

 

«НОВОСИБИРСК УЛИЦА ГОГОЛЯ 49 КВАРТИРА 30 ТОВАРИЩУ САВЕЛЬЕВОЙ= ГЛУБОКО СОБОЛЕЗНУЕМ ПО ПОВОДУ КОНЧИНЫ ДОРОГОГО ВЛАДИМИРА ФЕДОРОВИЧА ТЧК ТУПОЛЕВ АРХАНГЕЛЬСКИЙ…»

Эту телеграмму в декабре 1960 года получила лаборантка Новосибирского института горного дела Галина Савельева. Но кем таким был ее муж, что на его смерть отозвались ведущие авиаконструкторы страны во главе с Туполевым?

Прах Владимира Федоровича Савельева покоится на Заельцовском кладбище Новосибирска, и имя его сегодня предано забвению. Но это – один из тех наших могучих самородков, которые своим уже непостижимым сейчас героическим трудом придали крылья Родине и обеспечили ее победу в Великой Отечественной войне.

В своей автобиографии Савельев писал:

«Родился в 1889 г. в семье ж/дорожного мастера ст. Елань-Камышинская Саратовской области.

По окончании сельского 2-х классного училища в 1903 г. определен в техническое уч. в Саратове, которое окончил в 1908 г. По окончании тх. уч. направлен в Петербург, где работал и учился. В 1909 г. увлекся авиационной техникой. Работал с конструкторами Сикорским, Поликарповым, Туполевым и Яковлевым.

В 1914 г. назначен во 2-й авиапарк ст. инж. механиком. В 1918 г. мобилизован в Красную Армию, работал в научно-техн. комитете Главвоздухофлота.

В 1921-1923 г. строил самолеты собственной конструкции. В 1922 г. назначен на завод № 1 б. Авиахим, организовал конструкторское бюро по разработке предметов вооружения.

В 1931 г. переведен гл. конструктором на завод № 32. За реконструкцию з-да получил легковой автомобиль.

В 1938 г. перешел гл. технологом в Промышленность Моссовета, позже работал (с начала Отечественной войны) гл. инж. завода Кр. Штамповщик и пр. В 1952 г. уехал в г. Прилуки Черн. обл., где работал на заводе ППО нач. опытного цеха.

По получении персональной пенсии в 1958 г. ушел на пенсию. В н/время, отдохнув и поправив здоровье, вновь приступаю к работе.

Инж. констр. В. Савельев. 6 июля 1959 г.»

Но за этими скупыми строками – насыщенная драматическими поворотами судьба высоко устремленной и не знавшей сноса личности. К сожалению, многое в ней закрыто грифом тайны, присущей эпохе нашего великого индустриального скачка – и величайшей же метлы репрессий. В строке о том, что с начала Отечественной войны Савельев был «гл. инж. завода и пр.», за этим «и пр.» кроются 8 лет отсидки, с 1944 по 1952 год. Но за что именно он сел, уже не раскопать. Скорей всего за тот же вздор, что и его друг Туполев, и прочие, прошедшие этот же круг – и не сломившиеся в нем, лишь навсегда замкнувшие о нем уста.

Зато свидетельств о начале взлетного пути Савельева нашлось немало. После церковно-приходской школы, где учили только что писать-считать, он попадает в техучилище в Саратове – уже немалый взлет. А следом – Питер, где юный Савельев из всех земных предметов выбрал неземной. В 1910 году его приняли акционером в «Петербургское товарищество авиации», и он занялся строительством первых русских самолетов – в том числе «Ильи Муромца» вместе с Сикорским.

В 1912 году началась Первая Балканская война за освобождение славян от ига Османской империи. По просьбе Болгарской армии в Петербурге был сформирован добровольческий авиаотряд, в который записался и Савельев. Как можно судить, не только ради помощи братьям-славянам – но и возможности испытывать на поле брани боевые свойства самолетов.

С начала Первой мировой войны он уже поглощен созданием небывалой доселе конструкции – четырехплана, то есть самолета с четырьмя несущими плоскостями. Первый проект с тремя моторами был одобрен комиссией авиаторов в 1915 году, но поднялся в воздух лишь второй, одномоторный «четырехплан Савельева». Испытания этого самолета-разведчика прошли в апреле 1916 года под Смоленском. Двигатель имел мощность 80 л.с., скорость – 127 км/час. По оценке комиссии самолет не уступал немецким и английским разведчикам с моторами вдвое большей мощности. Но в серию машина не пошла, хотя идею перехватили и немцы, и англичане, скоро наладившие выпуск таких четырехпланов.

Бурные годы революции и гражданской войны не оттянули от небес саратовского самородка, повоевавшего и в стане Колчака, и после – в Красной Армии. При первой же возможности он продолжил работу над своим четырехпланом и в 1923 году построил новую модель, летавшую уже со скоростью 160 км/час. Но тут Савельева постигла первая крупная драма его жизни.

На заре авиации еще никто не знал, за какими именно конструкциями будущее. Строились и махолеты, копировавшие птичий полет, и автожиры, помесь самолета с вертолетом, и мускулолеты, и прочие отвергнутые будущим модели. Но их творцы послужили покорению небес не меньше более удачливых собратьев: только облазив все ветви развития, включая тупиковые, можно было верно выбрать генеральный путь.

И Савельеву история уготовила место в ряду первопроходцев как раз этих тупиковых направлений. Уже в 20-х годах прошлого века идея его четырехплана была побита превосходством монопланов и бипланов. И все же он упирался до последнего: в 1928 году выдал проект целого восьмиплана, над которым бился по ночам – блестяще справляясь при этом с дневной службой.

Но его почти двадцатилетний труд оказался всуе. В небе летали детища Сикорского, Туполева, Поликарпова, вытянувших звездный жребий, а чертежи Савельева ушли в архив. Но генеральный Туполев высоко ценил его вклад в разведку неизведанного и в 1957 году писал министру авиастроения: «Лично зная тов. Савельева, подтверждаю, что он является крупным конструктором и организатором, заслужившим право на получение персональной пенсии…»

Однако другая его разработка оказалась самой плодотворной и составила его прямой вклад в нашу победу в Отечественной войне. Поразительно, но о ней он даже не упоминает в своей автобиографии – видно, считая ее слишком мелкой рядом с главным, хоть и рухнувшим проектом его жизни. В те же 20-е он изобрел устройство для стрельбы из пулемета через самолетный винт, что для наших одномоторных истребителей было исключительным прорывом. Установка пулеметов на крыльях требовала слишком сложных механизмов и не давала точности стрельбы. А синхронизатор Савельева позволял ставить пулемет прямо в кабине летчика и бить врагов с прицельной точностью.

Увы, о других его изобретениях не известно ничего, поскольку он творил в самой закрытой оборонной отрасли. В справке «Об основных работах в области вооружения авиации инженера Савельева» пишется, что в 1926-29 годах он на заводе Поликарпова «являлся главным конструктором по вооружению… Под руководством т. Савельева были разработаны агрегаты: Р-1, Р-3, Р-5, И-4, ТБ-1, ТБ-3 и У-2; образцы бомбардировочного вооружения, синхронизаторы для пулеметов Виккерс и ПВ-1, ряд фотоустановок и бомбосбрасывателей…

Вся деятельность т. Савельева свидетельствует о том, что он является крупным конструктором, внесшим серьезный вклад в дело развития авиационного вооружения в Советском Союзе…»

Но что такое все эти Р-1, И-4 и ТБ-3, уже понять нельзя. Хотя наверняка что-то чрезвычайно важное, раз сам нарком промышленности Орджоникидзе в 1935 году наградил Савельева именным автомобилем. Тогда таких наград удостаивались только самые выдающиеся личности, единицы на весь СССР.

Судя по следующей частой смене мест работы, Савельев попадает в особый наркомовский резерв, его бросают на организацию самых нужных оборонных производств. Но тут его подстерегает новая и самая большая драма. Какое-то предвестие ее можно угадать по той же справке, составленной в 1957 году его сослуживцами. Там есть такой фрагмент: «После независящего от тов. Савельева перерыва он в мае 1932 года был назначен Главным инженером завода № 32…»

Но что это за «независящий перерыв»? Явно не больничный лист, не сокращение – Савельев на то время был слишком востребованным, стратегическим конструктором. Остается одно: первая его, еще недолгая посадка – скорей всего в связи с «шахтинским делом», по которому круг «спецов» обвинялся во вредительстве в пользу старых хозяев и заграницы. Ибо Савельев был в связи и с Колчаком, и с первым вертолетчиком Сикорским, эмигрировавшим после революции в Америку. Есть и еще один факт его биографии, заставляющий так думать – но о нем чуть дальше.

И в 1944 году он погорел уже по-настоящему. Причина могла быть любой: от подлого доноса – до дружбы с Туполевым, который отсидел чуть раньше, продолжая конструировать в «шарашке». Со слов сына Савельева, живущего сейчас в Новосибирске, его отец отбывал срок под Горьким. Впоследствии ничего на этот счет не говорил, но можно вообразить всю горькую обиду человека, отдавшего жизнь стране и получившего за это 8 лет отсидки!

Но дальше снова поражает жизненная сила 8-летнего сидельца, вышедшего из застенков еще до общей реабилитации, с клеймом преступника, без права проживания в столицах. По месту заключения 60-летний Савельев знакомится с красивой женщиной, моложе его аж на 30 лет. Она прошла войну радисткой в самоходной артиллерии, имела кучу наград – и, значит, увидала в пожилом лишенце что-то такое, что тут же подвело ее с ним под венец.

Затем Савельева шлют на Украину, на завод пожарных машин, где он, стратег вооружения, стойко и без жалоб на судьбу служит еще 8 лет. После чего судьба неожиданно и связывает его с Новосибирском.

Отечественная война поневоле стала стимулом лавинного развития Сибири, куда была эвакуирована масса заводов с нашей европейской части. В 1944 году, как раз когда Савельева сгреб «черный воронок», в Новосибирске был основан Горный институт, зародыш Сибирского филиала АН СССР. Директором института стал Николай Андреевич Чинакал, великий ученый и организатор, лауреат Сталинской премии. А затем – лауреат и Ленинской, Герой Труда, достигший выдающихся успехов в работах на уголь, нефть и другие залежи Сибири. Но еще раньше – осужденный по «шахтинскому делу» «вредитель», затем вновь вышедший на светлую дорогу службы осудившей его Родине.

И этот горный гений, которому Сибирь обязана во многом своим бурным ростом, в 1959 году вызывает к себе Савельева для организации при его институте конструкторского бюро.

Первым капитальным трудом небесного конструктора на новом поприще стала разработка железобетонного щита для угледобычи по методу Чинакала. Этот метод, заменивший отбойный молоток шахтера на взрывную технологию, в войну в разы поднял добычу необходимого для Победы угля и принес Чинакалу львиную долю всех наград. Савельев внедрил железобетонный щит взамен былого деревянного, на что получил в 1960 году авторское свидетельство.

Но вскоре его жизнь самым дичайшим образом оборвалась. Он лег на операцию по удалению камней из желчного пузыря, она прошла успешно – за одним маленьким но: в животе забыли и зашили скальпель. Когда это обнаружилось, его прооперировали наспех снова – уже неудачно. И человек несметной стойкости, прошедший все земные испытания, создавший в 60 семью, а в 70 успешно начавший с чистого листа карьеру горного конструктора, скончался 19 декабря 1960 года от идиотской хирургической ошибки.

Старший сын Савельева Владимир работал тоже в Горном институте и умер в 1996 году, в один год с матерью. Младший Александр сделал карьеру в науке и стройбизнесе, сейчас депутат Новосибирской думы. Об отце у него остались только детские воспоминания – и тоненькая папка бережно хранимых документов.

И потому уже не разгадать одну из самых интересных в судьбе Савельева загадок: где и как он так сдружился с Чинакалом, что главный горняк Сибири при первой же возможности вытребовал к себе опального авиаконструктора? Ведь прошлые их жизни были далеко разнесены географически: Савельев начинал свой путь в Москве, а Чинакал на Донбассе. Потом они как бы поменялись географиями: Чинакала услали в Сибирь, а Савельева после отсидки – на Украину, где он и оставался до самого переезда в Новосибирск.

Но сопоставление двух биографий все же дает какую-то догадку. Меж Донбассом и Сибирью в 1928 году Чинакал попал в Москву по тому «шахтинскому делу» и был осужден на 3 года «строгой изоляции». Где отбывал он эту «изоляцию», его биографы не знают; его перемещения в процессе заключения тем более невыяснимы.

Однако и Савельев в 31-м схватил тот «независящий перерыв». И потому самым возможным кажется, что как раз тогда линии их судеб где-то внутрикамерно пересеклись. И в то уже непостижимое сегодня время гениев и злодеев, великого служения Отчизне и жестокой накипи эти двое завязали такую камерную дружбу, что не заржавела и через 30 лет. Во всяком случае сам факт этой дружбы двух творцов, соединившей крылья Родины и ее недра – налицо.

 

Сегодня лично помнящих Савельева людей в Новосибирске почти не осталось. Старейший сотрудник Горного института Альфред Маттис сохранил такие воспоминания о нем:

– Это был полный, лысый, очень любезный человек. Любил гулять со своими детьми, но когда его спрашивали: «Это ваши внуки?» – очень сердился: «Нет, дети»… Казался специалистом какого-то другого, выше всех остальных, уровня. Младшего сына Сашу называл «нежданник»: «Никогда не думал, что у меня родится сын в 64 года…»

Бывший начальник савельевского КБ Николай Лавров, работавший еще при первом шефе и потом занявший его место:

– У него были ясные, светлые глаза, именно светлый взгляд, как у ребенка. Сначала он приехал к нам без семьи, кто-то его спросил: «А что вы делаете после работы? В кино ходите?» Он говорит: «В кино всегда одно и то же, он и она, я уже видел это много раз. Читаю сейчас «Илиаду» Гомера, там любые две страницы можно читать по многу раз – и все интересно…»

– Рассказывал: «Когда я был главным инженером на заводе, однажды звонит Берия: «Почему у вас остановился главный пресс?» Я ему: «Он не останавливался». И тут влетает начальник прессового цеха: «Пресс остановился!» А Берия узнал об этом за минуту до меня!»

– Рассказывал про Яковлева: «К нему входят с докладом, он сначала берет папку с документами, долго смотрит, как они подшиты, проверяет, ровные ли края… Придет в конструкторский отдел – сначала смотрит, все ли кульманы стоят в струнку. Долго был конструктором и знал цену мелочам». Савельев работал и с Туполевым, и с Яковлевым, и один раз проговорился, что Яковлев своим доносом подсадил Туполева – такая у них была конкуренция. А о своей репрессии не заикался никогда, как и его друг Чинакал – о своей…

 

Вот собственно и все, что мне удалось собрать об изумительном конструкторе Савельеве, словно поправшим своим детским, озаренным взглядом все козни немилостивой к нему судьбы. И из его загадочной эпохи, смешавшей все добро и зло, нам бы в не менее запутанную нашу взять его кристальный взгляд и дух полета, не сбиваемого никакой земной напастью. Он все-таки, сдается мне, достиг своей звезды!

 

 

РАСКРЫТЫЙ ЗАГОВОР

 

Бухарин был расстрелян небезвинно

 

Поэт Сергей Алиханов выпустил довольно неожиданную книгу. Толстый, без малого 700 страниц, фолиант под скупым названием «Судебный отчет» заключает в себе стенограмму судебного процесса 1938 года по бухаринско-троцкистскому блоку.

История этого издания слегка напоминает детектив. Бухаринский процесс был открытым, в том числе и для западной прессы; частично его материалы печатались и в нашей. Но дело до того объемное, сложное (обвиняемых по нему – 21 человек), что доныне для широкой публики оно – белое пятно. Хотя и получила наибольшее хождение гипотеза, что процесс был сфабрикован, и комиссия Яковлева всех осужденных по нему, за исключением Ягоды, оправдала еще в 1989 году. Но на основании чего – этого опять же не узнал никто.

А в 38-м, после завершения суда приговором 18-и центральных «сопроцессников» к расстрелу, его стенограмма была размножена и разослана по управлениям НКВД страны для ознакомления. Однако затем наши секретоманы издали циркуляр: вернуть все номерные экземпляры в центр, а в отдаленных точках уничтожить.

Но нашелся храбрец, который сохранил свой экземпляр – и уже на старости поведал о своем поступке внуку. Дескать, предвидя, что наша переметная история со временем все оболжет, он так решил сберечь всю правду для потомков. И завещал: если возникнет шанс, опубликовать этот предельно откровенный документ эпохи, что и сделал уже в наше время внук. Но доверяя Алиханову это издание, расходы по которому взял на себя, просил до выхода в свет тиража о нем помалкивать. В результате всех этих предосторожностей книга и вышла под таким не говорящим лишнего названием – чтобы заранее не засветиться где не надо.

Теперь о ней самой. Уже ее объемистость и стенографическая точность, сохранившая даже манеры речи участников процесса, дают читателю возможность почувствовать его подлинную атмосферу. И, сличая массы показаний, аргументов, попытаться, заняв место беспристрастного судьи, решить, что правда, а что – нет.

Председательствующий на процессе – председатель Военной коллегии Верховного Суда СССР армвоенюрист Ульрих. Гособвинитель – прокурор СССР Вышинский. Среди подсудимых высшие государственные и партийные деятели: Бухарин, Рыков, Ягода, Крестинский, Икрамов и другие. Обвиняются они в том, что «составили заговорщическую группу "правотроцкистский блок", поставившую своей целью шпионаж, вредительство, диверсии, подрыв военной мощи СССР и отрыв от него Украины, Белоруссии, Среднеазиатских республик, Грузии, Армении, Азербайджана и свержение существующего государственного строя…» То есть чуть не буквально в том, что совершилось 55 лет спустя – и это, конечно, вызывает к книге самый живой интерес.

Вдобавок врачам Левину, Казакову и другим, повязанным с блоком через Ягоду, вменяется доведение до смерти Менжинского, Куйбышева, Горького и его сына Максима Пешкова. Кроме того главе ОГПУ-НКВД Ягоде – попытка отравления парами ртути своего преемника Ежова и организация убийства Кирова.

Хотя формально возглавляет процесс Ульрих, по сути все судебное следствие ведет, и очень основательно, один Вышинский. Человек колоссального напора, зверской памяти, не упускающий ни мелочи из тьмы подробностей по каждому из обвиняемых, незаурядный в своем роде полемист. Последнее лучше всего видно из его постоянных стычек с его главным и, пожалуй, единственным пытающимся оказать отпор противником – Бухариным.

«ВЫШИНСКИЙ: Я спрашиваю не вообще о разговоре, а об этом разговоре. БУХАРИН: В "Логике" Гегеля слово "этот" считается самым трудным… ВЫШИНСКИЙ: Я прошу суд разъяснить обвиняемому Бухарину, что он здесь не философ, а преступник, и о гегелевской философии ему полезно воздержаться говорить, это лучше будет прежде всего для гегелевской философии…

БУХАРИН: Он сказал "должны", но смысл этих слов не "зольден", а "мюссен". ВЫШИНСКИЙ: Вы вашу философию оставьте. Должен по-русски – это значит должен. БУХАРИН: "Должен" имеет в русском языке два значения. ВЫШИНСКИЙ: А мы здесь хотим иметь одно значение. БУХАРИН: Вам угодно так, а я с этим имею право не согласиться… ВЫШИНСКИЙ: Вы привыкли с немцами вести переговоры на их языке, а мы здесь говорим на русском языке…»

И Вышинский с его «пролетарской прямотой», хотя отнюдь не простотой, в этих дуэлях, иногда на целые страницы, то и дело берет верх, не позволяя противнику перевести игру в поле его излюбленной софистики. Эту его манеру хорошо рисует бывшая соратница Бухарина Яковлева, свидетельница по плану ареста Ленина в 1918 году: «Он говорил об этом вскользь, обволакивая это рядом путаных и ненужных теоретических рассуждений, как вообще любит это делать; он, как в кокон, заворачивал эту мысль в сумму пространных рассуждений».

Конечно, за спиной Вышинского – вся мощь карательной машины. Но с ней Бухарин и не входит в поединок, сознавая, что «я, может быть, не буду жив и даже почти в этом уверен». Вся его линия на суде, местами восходящая до самой драматической патетики, имеет одну удивительную цель: морально самооправдаться за признаваемые им за собой «такие вещи», за которые «можно расстрелять десять раз». Эта двойственность позиции – да, грешен страшно, но позвольте показать всю высь бросивших в преступный омут заблуждений – и не дает ему победы над уничтожительной трактовкой его личности Вышинским:

«Бухарин вредительство, диверсии, шпионаж организует, а вид у него смиренный, тихий, почти святой, и будто слышатся смиренные слова Василия Ивановича Шуйского "Святое дело, братцы!" из уст Николая Ивановича. Вот верх чудовищного лицемерия, вероломства, иезуитства и нечеловеческой подлости».

Нет слов, жестокая закваска времени здесь, как и в другом крылатом выражении Вышинского, рожденном на этом же процессе: «Раздавите проклятую гадину!» – сквозит весьма. Но и картина преступления, которую в течение десяти дней из уймы признаний, запирательств и перекрестных допросов выволакивает на свет железный прокурор, ужасна.

«БУХАРИН: Я отвечаю, как один из лидеров, а не стрелочник контрреволюционной организации. ВЫШИНСКИЙ: Какие цели преследовала эта организация? БУХАРИН: Она преследовала основной целью реставрацию капиталистических отношений в СССР. ВЫШИНСКИЙ: При помощи? БУХАРИН: В частности, при помощи войны, которая стояла прогностически в перспективе. ВЫШИНСКИЙ: На условиях? БУХАРИН: Если ставить все точки над "i", на условиях расчленения СССР».

Идейные истоки заговора по свержению сталинской верхушки Бухарин объясняет так:

«В 1928 году я сам дал формулу относительно военно-феодальной эксплуатации крестьянства… Мы стали с пожиманием плеч, с иронией, а потом и с озлоблением смотреть на наши громадные, гигантски растущие заводы, как на какие-то прожорливые чудовища, которые отнимают средства потребления от широких масс...»

И уже в начале 30-х сложился «контактный блок», управляемый у нас Бухариным, Пятаковым, Радеком, Рыковым и Томским, а из-за границы – Троцким. Переворот сначала мыслился на волне массовых протестных выступлений внутри страны. Но когда надежда на них не сбылась, акцент переместился на «открытие границ» для иностранных интервентов, которые за помощь им посадят на власть в Кремле лидеров блока. Троцкий и Карахан, советский дипломат, участник заговора, вели переговоры на этот счет с фашистской Германией:

«БУХАРИН: Летом 1934 года Радек мне сказал, что Троцкий обещал немцам целый ряд территориальных уступок, в том числе Украину. Если мне память не изменяет, там же фигурировали территориальные уступки и Японии…»

Открыть фронт должна была военная группа Тухачевского:

«КРЕСТИНСКИЙ: В одном из разговоров он (Тухачевский. – А. Р.) назвал несколько человек, на которых опирается: Якира, Уборевича, Корка, Эйдемана. Затем поставил вопрос об ускорении переворота... Переворот приурочивался к нападению Германии на Советский Союз...»

Но так как заговорщики видели рост патриотических настроений в стране, они готовили еще такой иезуитский ход. Перевалить вину за интервенцию на действующую власть и «отдать под суд виновников поражения на фронте. Это даст нам возможность увлечь за собой массы, играя патриотическими лозунгами».

Однако интервенции, ожидавшейся бухаринцами в тридцать седьмом, не произошло, и тогда осталась последняя ставка – на «дворцовый переворот»:

«БУХАРИН: Сила заговора – это силы Енукидзе плюс Ягода, их организация в Кремле и НКВД, причем Енукидзе удалось завербовать бывшего коменданта Кремля Петерсона... РОЗЕНГОЛЬЦ: Тухачевский указывал срок, полагая, что до 15 мая (1937 г. – А. Р.) ему удастся этот переворот осуществить... Один из вариантов – возможность для группы военных собраться у него на квартире, проникнуть в Кремль, захватить кремлевскую телефонную станцию и убить руководителей...»

Во исполнение главной задачи по захвату власти блок вел обширную работу как в пределах СССР, так и за границей. Были налажены связи с разведками Германии, Франции, Японии, Польши, снабжавшими деньгами зарубежную, троцкистскую часть блока:

 «КРЕСТИНСКИЙ (дипломат, затем заместитель наркома иностранных дел. – А. Р.): Троцкий предложил мне предложить Секту (генерал рейхсвера – А. Р.), чтобы он оказывал Троцкому систематическую денежную субсидию... Если Сект попросит оказание ему услуг в области шпионской деятельности, то на это нужно и можно пойти. Я поставил вопрос перед Сектом, назвал сумму 250 тысяч марок золотом в год. Сект дал согласие…»

Но кроме того Троцкий еще имел и изрядную подпитку из СССР:

«РОЗЕНГОЛЬЦ: Я был наркомом внешней торговли, и с моей санкции были переданы Троцкому 15 тысяч фунтов, потом 10 тысяч фунтов... По Экспортлесу с 1933 года 300 тысяч долларов… ГРИНЬКО (наркомфин – А. Р.): Я помогал Крестинскому использовать валютные средства, которые накапливались на курсовых разницах за границей и которые были нужны ему для финансирования троцкистов… Была дана бухаринская формула – ударить по Советскому правительству советским рублем. Работа клонилась к подрыву финансовой дисциплины и к возможности использования государственных средств для целей заговора... Зеленский (председатель Центросоюза. – А. Р.) по директивам «правотроцкистского блока» в недородные районы завозил большую массу товаров, а в урожайные посылал товаров меньше, что создавало затоваривание в одних районах и товарную нужду в других».

В тех же действиях по возбуждению недовольства масс и в подготовке к отчленению от СССР обильно признаются секретарь ЦК КП Белоруссии Шарангович, руководители Узбекистана Икрамов и Ходжаев. Довольно замечательна лексика последнего:

«ХОДЖАЕВ: Хотя мне казалось, что я изжил национализм, этого оказалось недостаточно... ВЫШИНСКИЙ: Значит, сманеврировал? ХОДЖАЕВ: Сманеврировал, сдвурушничал... После этого мы подали заявление, что ошибались, неправильно поступали, что мы согласны проводить линию партии. ВЫШИНСКИЙ: Второй раз сманеврировали? ХОДЖАЕВ: Второй раз сдвурушничал…»

Затем ко всему этому зловеще примыкает организатор политических убийств Ягода – полная противоположность идейному вождю Бухарину. Чувствуется, что Бухарина в пекло измены больше всего толкали политические амбиции: доказать мертвому Ленину и живому Сталину, что его, бухаринская, линия развития страны верней и плодотворней. Отсюда его озабоченность не только самим захватом власти, но и всем последующим:

«ГРИНЬКО: Он указывал, что, поскольку довлеет политика в данном случае, вредительство следует допустить; с другой стороны, установление широких экономических связей с капиталистическим миром даст возможность наверстать те потери, которые будут».

Но на пути к амбициозной цели, как полностью капитулирует Бухарин в своем последнем слове, «голая логика борьбы сопровождалась перерождением идей, перерождением нас самих, которое привело нас в лагерь, очень близкий по своим установкам к кулацкому преторианскому фашизму».

Совсем иное двигало Ягодой. Хоть он и говорит «не для того, чтобы смягчить свою вину, но лишь в интересах установления истины, что попытки некоторых обвиняемых представить меня как профессионала-террориста неверны» и «что ни один из этих (террористических – А. Р.) актов не совершен мной без директивы "правоцентристского блока"», – верить ему трудно. Самое первое вменяемое ему убийство – сына Горького Макса в 1934 году – вообще имело под собой, как он же в другом месте сознается, сугубо личный мотив. А именно: любовная интрига с женой убиенного.

Далее. Организованное им затем убийство своего начальника Менжинского с целью возглавить после него ОГПУ якобы заказал ему Енукидзе, ко времени суда уже покойный. Но никто из «сопроцессников» этого не подтверждает. Скорей сдается, что угробить шефа, уже дышавшего на ладан от болезни, Ягоду толкал чисто шкурный интерес: захапать обещанное ему кресло, пока водоворот событий не родил другого претендента.

В убийстве Кирова в том же 34-м Ягода признает себя только пособником:

«Енукидзе настаивал, чтобы я не чинил препятствий этому... Запорожец (ленинградский чекист – А. Р.) сообщил мне, что органами НКВД задержан Николаев, у которого были найдены револьвер и маршрут Кирова, Николаев был (по приказу Ягоды – А. Р.) освобожден. После этого Киров был убит этим Николаевым».

Мотивы этого убийства из процесса неясны, а вот о Горьком говорится много и подробно. Бухаринцы опасались, что мировой авторитет Горького, стоявшего горой за Сталина, помешает им после «дворцового переворота» облачиться в тоги избавителей отечества. Старик еще начнет трубить на весь мир невесть что – и портить этим их победоносную обедню.

С мотивом по Ежову тоже ясно. В 36-м он от ЦК курировал следствие по Кирову, был близок к истине, а затем и вовсе занял пост Ягоды. И тот, освобождая кабинет, приказал своему секретарю Буланову попрыскать там раствором ртути:

«БУЛАНОВ: Я приготовлял большие флаконы этого раствора и передавал их Саволайнену. Распрыскивал тот из пульверизатора. Помню, это был большой металлический баллон с большой грушей. Он был в уборной комнате Ягоды, заграничный пульверизатор».

Картины, равные по силе «Макбету» Шекспира, предстают из описаний того, как Ягода втягивал в свой умысел врачей:

«ВЫШИНСКИЙ: Ягода выдвигает хитроумную мысль: добиться смерти, как он говорит, от болезни... Подсунуть ослабленному организму какую-либо инфекцию... помогать не больному, а инфекции, и таким образом свести больного в могилу».

И вот, играя дьявольки умело и разнообразно на паскудных людских струнах, Ягода превращает Санупр Кремля в своеобразный отряд «убийц с гарантией на неразоблачение»:

«ЛЕВИН: Он сделал мне весьма ценный подарок: предоставил в собственность дачу под Москвой… Давал знать на таможню, что меня можно пропустить из-за границы без осмотра. Я привозил вещи жене, женам своих сыновей… Он сказал мне: Макс не только никчемный человек, но и оказывает на отца вредное влияние. Он дальше сказал: вы знаете, руководитель какого учреждения с вами говорит? Я ответственен за жизнь и деятельность Алексея Максимовича, а поэтому, раз нужно устранить его сына, вы не должны останавливаться перед этой жертвой… Вы никому не сможете об этом рассказать. Вам никто не поверит. Не вам, а мне поверят».

И сперва замазанный коварными дарами, а затем запуганный насмерть доктор Левин прилагает руку к смерти Макса и Менжинского. Но после этого душа его не отпускается на покаяние, а еще глубже втягивается, как он говорит, «в сатанинскую пляску»:

«ЛЕВИН: Ягода сказал: «Ну вот, теперь вы совершили эти преступления, вы всецело в моих руках и должны идти на гораздо более серьезное и важное (убийство Горького. – А. Р.)… И вы пожнете плоды при приходе новой власти…»

И доктора Левин и Плетнев, под прикрытием секретаря Горького Крючкова, назначают классику заведомо порочное лечение, которое и сводит его в могилу. Другое светило, доктор Казаков, упирает на самолюбие, не оставляющее его и на суде:

«КАЗАКОВ: Я все-таки должен сказать, что на съездах мне даже заключительного слова не давали... Мне заключительное слово не дается, первый раз в истории медицины!.. Вы спросите, почему я не сообщил об этом (помощь Левину в убийстве Менжинского – А. Р.) советским органам? Я должен сказать – мотивы низменного страха. И второй момент: в Санчасти находились большинство врачей – моих научных противников. Я думал, может быть, наступит момент, когда Ягода сумеет остановить их. ВЫШИНСКИЙ: В награду за ваше преступление? КАЗАКОВ: Да… ВЫШИНСКИЙ: Советским государством был дан вам институт? КАЗАКОВ: Но печатать мои труды…. ВЫШИНСКИЙ: Правительство приказать печатать ваши труды не может. А я вас спрашиваю, институт был дан? КАЗАКОВ: Был. ВЫШИНСКИЙ: Лучший в Союзе? КАЗАКОВ: Лучший…»

К Крючкову знающий о подноготной каждого Ягода подбирает такой ключ:

«КРЮЧКОВ: Я растрачивал деньги Горького, пользуясь его полным доверием. И это поставило меня в зависимость перед Ягодой… Ягода сказал, что Алексей Максимович может скоро умереть, распорядителем литературного наследия останется сын Макс. Вы же привыкли, говорил Ягода, жить хорошо, а останетесь в доме в роли приживальщика».

И Крючков, не выстояв против коварного нажима, сперва способствует отправке на тот свет Макса, затем его отца. При этом незаурядная величина злодейства обещает ему и незаурядный дивиденд:

«КРЮЧКОВ: Я останусь человеком, к которому может перейти большое литературное наследство Горького, которое даст мне в дальнейшем средства и независимое положение…»

Сдается, что путем этих убийств Ягода хотел, плюс ко всему, добыть себе и некий особый капитал и вес среди заговорщиков, метя в будущем на главный пост в стране:

«БУЛАНОВ: Он увлекался Гитлером, говорил, что его книга "Моя борьба" действительно стоящая… Подчеркивал, что Гитлер из унтер-офицеров выбрался в такие люди… Он говорил, что Бухарин будет у него не хуже Геббельса… Он, председатель Совнаркома, при таком секретаре типа Геббельса и при совершенно послушном ему ЦК, будет управлять так, как захочет».

Во всяком случае одного, кажется, Ягода успел достичь реально. Заговорщики указывают то и дело, что выезжали за границу, где контачили с агентами чужих разведок, для лечения. Хотя наша медицина, с массой славных еще с дореволюционных пор имен, была не хуже западной. Но чувствуется, что зная о проделках настоящего хозяина кремлевского Санупра, приписанные к нему пациенты просто панически боялись заходить туда.

Такую же опаску вызывал у заговорщиков и второй их силовик – Тухачевский:

«БУХАРИН: Поскольку речь идет о военном перевороте, то будет необычайно велик удельный вес именно военной группы, и отсюда может возникнуть своеобразная бонапартистская опасность. А бонапартисты, я, в частности, имел в виду Тухачевского, первым делом расправятся со своими союзниками… Я всегда в разговорах называл Тухачевского "потенциальным Наполеончиком", а известно, как Наполеон расправлялся с так называемыми идеологами».

Теперь, наконец, главное: насколько можно доверять признаниям участников процесса? Ибо есть версия, что их в темницах просто запытали до огульных самооговоров. Но стенограмма едва ли оставляет вероятность того, что два десятка человек, дотошнейше допрошенных Вышинским, взвалили на себя сочиненную кем-то напраслину.

Во-первых, чтобы сочинить и увязать такую тьму фактических, психологических, лексических подробностей, понадобилась бы целая бригада посвященных во все тонкости геополитики Шекспиров. Предварительное следствие вел известный впоследствии своими «Записками следователя» Шейнин. Но в тех его «Записках», посвященных всякой бытовухе, не ночевало и десятой доли глубины и драматизма всплывших на суде коллизий, создать которые могла, скорей всего, лишь сама жизнь.

Но если даже допустить написанный чьей-то рукой спектакль, его еще должны были блестяще разыграть на глазах западных зрителей те, чья награда за успех была вполне ясна по участи чуть раньше осужденной группы Тухачевского. А заговорщики – закаленные еще царскими тюрьмами революционеры, сломить которых – не раз плюнуть. Да и по их активности, борьбе за каждый фактик на суде, пространным рассуждениям, переходящим у Бухарина в целые лекции, не видно, чтобы их утюжили до полного самозабвения.

«БУХАРИН: Мне случайно из тюремной библиотеки попала книжка Фейхтвангера... Она на меня произвела большое впечатление… ПЛЕТНЕВ: Мне было доставлено из моей библиотеки свыше 20 книг на четырех языках. Я сумел написать в тюрьме монографию…»

Так Плетнев в своем последнем слове хочет показать, что уже начал искупать свою вину служением родной науке. Но оба замечания – штрихи к тому, как содержались «сопроцессники» в неволе. А почему признали многое, хотя отнюдь не все, в чем обвинялись, один из них объяснил так:

«БУЛАНОВ: …Не стесняются здесь, на скамье подсудимых, утопить своего же соучастника, продать с потрохами и ногами, чтобы хоть на одну тысячную секунды вывернуться самому…»

Ну и, конечно, трудно не соотнести признания бухаринцев в их подготовке «открыть фронт» с тем, что фактически случилось в сорок первом, когда немцы, главные союзники и получатели секретной информации изменщиков, ворвались беспрепятственно в СССР.

Трудно не провести параллель и с новейшей историей, когда распад СССР произошел именно так, как мыслилось Бухарину и Троцкому. Но в конце 30-х попытка расчленения страны была подавлена жестоко. В конце же 80-х и начале 90-х той государственной жестокостью не пахло даже близко. И тем не менее вся страшная жестокость как бы неисповедимо, вопреки всем лозунгам, один гуманнее другого, излилась. Только уже в первую голову на тех, ради кого все якобы и учинялось: на миллионы беженцев, голодных, беспризорных, убитых в межнациональных потасовках и так далее.

То есть жестокость сталинская, откровенная, под лозунгом «Раздавите гадину!» – или жестокость либерально-лицемерная, – но жестокость в результате все равно.

И еще невольно возникающий после прочтения всего эффект. Уже постфактум зная, во сколько миллионов жизней обошлось предательское «открытие фронта», хочется, против всего затверженного, мысленно бросить Сталину упрек не в перегибе в борьбе с готовыми на все для власти супостатами, а в недогибе!

Вот это впечатление, судя по всему, и сделало как раз в эпоху демократии и гласности еще более закрытым этот официально по сей день не рассекреченный процесс. Но как, не разобравшись достоверно в своем прошлом, можно строить достоверно свое будущее?

 

P.S. Через несколько лет после первой публикации этой статьи вышел исторический труд Гровера Ферра (США) и Владимира Боброва (Россия) «Первые признательные показания Н. И. Бухарина на Лубянке», где моя гипотеза была уже научно подтверждена. 

 

 

СТАЛИН В СВОЙ ЧАС НЕ НАЛОЖИЛ В ШТАНЫ – А ТЫ?

   

Последние лет 20 отношение к Сталину в нашей подрастерявшейся стране качается, как маятник, туда-сюда. То он какое-то абсолютное зло, маньяк и кровопийца; то как бы с изумлением признается, что построил столько, сколько не снилось нашим демократам – еще и выиграл самую страшную войну. Что она выигралась как-то сама, без участия Верховного Главкома или даже вопреки ему – уже стесняются сказать и самые пустые демократы.

И все более расхож такой смешанный взгляд: Сталин был и таким, и сяким; и сделал много, но и много напортачил. И главная претензия к нему со стороны сегодняшнего обывателя: как все же он проморгал начало той войны? Сколько угробил этим не поднявшихся с аэродромов самолетов – а с тем и людских жизней! Сюда каким-то вовсе левым боком примыкает и такой упрек: что он и подтолкнул Гитлера на ту войну – значит, с него двойной спрос за нее!

Но если заглянуть в детали той эпохи, восстает такая драма, что захватывает дух – и гаснут жалкие поклепы всяких политических клопов. Почему Сталин до последнего не объявлял мобилизацию? Потому что с адской выдержкой, стараясь ни одним шорохом не спровоцировать врага, оттягивал начало войны, к которой те же самолеты еще не были готовы. Если бы они даже взлетели на рассвете 22 июня 41-го, это не изменило б ничего: были бы сбиты в воздухе, поскольку еще уступали во всех отношениях фашистским.

Вот-вот уже должны были не уступить, над чем шла неустанная работа. И в той игре, что Сталин в жесточайшем для него цейтноте вел с Германией, где ставкой была жизнь страны, решали все буквально месяцы и дни. С прихода к власти Гитлера в 1933-м он уже знал, что войны не избежать – а его дар провидца сквозит во всем, к чему он прилагал свой мозг. Один пример из тысячи: расстрелянный при нем и воспеваемый сегодня в пику ему маршал Тухачевский, армейский технократ, толкал идею танка с тремя башнями. Но явно уступавший ему в технической подковке Сталин зарубил ее, дав ход проекту Т-34.

Это сейчас легко сказать, что трехбашенный танк – абсурд. Но в те 30-е, когда еще царил разброд этих идей, кто мог знать, что именно Т-34 станет признанным всемирно победителем? И все оружие нашей победы восходит так или иначе к Сталину, чему еще яркий пример – история КБ Лавочкина.

Еще в 38-м тому было поручено создать истребитель лучше Мессершмитта. Почти из ничего, на базе мебельной фабрики в Химках Лавочкин строит прототип ЛаГГ-1 и ставит его на крыло в уже в 40-м. Но самолет с блестящими задатками еще совсем сырой и даже близко не сравним с немецкими. Затем идет ЛаГГ-3, с которым мы вступаем в войну, но и он еще не тянет.

4 года Сталин ждет от Лавочкина результатов – а их нет! Уже шуршат доносы: это враг народа, угробил уйму средств, – и Сталин вызывает его к себе, чтобы лично оценить, друг это или враг? Гений или злодей? Закрыть его проект – или из последней крови поддержать? А немцы уже под Москвой, и любой просчет подобен смерти!

Их беседа, о которой мне рассказывал директор НПО имени Лавочкина Баклунов, знавший о ней от самого Лавочкина, убеждает Сталина, что гений, друг. Лавочкин получает всю поддержку – и уже летом 42-го выпускает знаменитый наш Ла-5, который в пух и прах бьет фрицев.

Те, кто сейчас не откует и гвоздя, не то что самолета, отчего мы даже гвозди уже возим из Китая, – болтают, что Сталин был маниакально подозрителен. Какая чушь! Его отношения с учеными и конструкторами – пример огромного доверия, чем и не пахнет в недрах нынешней власти, где никакой проект, не обещающий сиюминутного отката, не катит в принципе.

Будущий нобелевский лауреат Капица до войны и в войну писал Сталину в очень свободной, часто критической манере о самых разных жизненных проблемах. Но Сталин ему не отвечал, и Капица однажды бросил это дело, после чего ему звонит Молотов: «Почему вы перестали писать товарищу Сталину?» – «Так он не отвечает!» – «Он очень загружен работой, поэтому не в состоянии вам отвечать. Но ваши письма пристально читает и учитывает при принятии решений».

И в том крайнем цейтноте Сталин провел столько прорывных проектов, включая кислородные линии Капицы, что рехнуться можно!

Слегка отсидевший по «Шахтинскому делу» академик Чинакал во глубине сибирских руд предложил тогда свой «щитовой» метод добычи угля, повышающий в разы отдачу. Следом те же доносы: как можно верить бывшему ЗК! Но Сталин ему верит – и тот действительно умножает в разы угледобычу, спасая нашу энергетику после захвата немцами Донбасса. Становится отцом новосибирского отделения АН СССР – по сути и современного Новосибирска, где в разгар войны строится крупнейший в мире оперный театр!

Заштатный Екатеринбург вырастает в индустриальный центр Урала: когда фашисты уже бьют из пушек по Москве, Сталин вершит небывалый перенос промышленности на восток страны. Его столицу почти взяли, Гитлер уже пляшет на его костях – но он с приставленным к горлу ножом кует такой технический потенциал, что затем выводит нас на самые передовые рубежи. Первый в мире пассажирский реактивный самолет Туполева, не затаившего обиды за его отсидку, взмыл в небо у нас. И первый сверхзвуковой ТУ-144 – тоже.

Так вот, видя неминуемость войны, Сталин должен был пришпорить так страну, чтобы не оказаться с голыми руками против куда лучше нас вооруженного врага. В разрушенной гражданской войной России все надо было поднимать с нуля, и наш тогдашний союз с Гитлером – не промах, а успех нашей политики. Превосходство немцев было таково, что любой обмен с ними был в нашу пользу: мы быстрей росли, чего они недоучли, в итоге смогли догнать и перегнать – и надавать им их же салом по сусалам.

В той гонке счет шел именно на месяцы и дни: в 39-м уже заложены все образцы нашего оружия, отчасти взятые у супостата; мы уже готовы догнать его, но еще не догоняем. В 40-м дистанция еще сокращается, но и в июне 41-го мы еще слабей. Т-34 стал выпускаться уже в 40-м, но, как и истребитель Лавочкина, был еще очень сырым. У него плох воздушный фильтр, из-за чего глохнет мотор; слаба пушка – и лишь в 42-м он доведен до настоящего ума и массового выпуска. Та же картина – с артиллерией, стрелковым оружием, бомбардировщиками.

И Сталин должен, с одной стороны, выжимать до пола педаль индустриализации, с другой – дипломатические тормоза. Время решает все, и пакт Молотова-Риббентропа, поставки нашего сырья в Германию, якшанья с Гитлером – лишь для затяжки времени. Малейший недожим в том и другом – и нам уже не собрать костей.

Эта гонка шла по всем фронтам, включая скорую на руку чистку от неизбежной в любой стране измены. Но весь судебный перехлест тех лет, хоть и не знавший полного сегодняшнего произвола, был от того же крайнего цейтнота. И Гитлер, тоже не дурак почистить свою рать, сказал предсмертно: Сталин смог избавиться от предателей, а я нет.

И в ходе той отчаянной игры, с избытком внутренних и внешних мин, Сталин не угробил лишние жизни, а спас насколько можно их! Но все же война грянула за год до того, как мы стали к ней готовы. Ценой несметной крови, с одной порой винтовкой на двоих бойцов мы продержались этот год – и наконец в 42-м выстреливает вся наша подошедшая как раз матчасть. И винить при этом Сталина, что спровоцировал войну – переть против всей логики вещей. Он ждал ее, готовился к ней кровь из носа, но развязать ее – не мог желать и близко!

Теперь о той крови из носа взнузданной им через не могу страны. Что эта кровь была, нет спора. Но и сейчас ее, если сложить всех гибнущих не своей смертью, не меньше – как и заключенных в зонах. Так, да не так! – гундят те же публичные клопы. Сталин лил кровь умышленно, чему ни в коем случае нет оправданий; а сейчас она льется сама, без умысла – совсем другой табак!

Но в тех же странах, с коих мы взялись лепить нашу демократию, все наоборот. Неоправдаема текущая зазря кровь граждан – но пролитая за народ тем же Линкольном, вырезавшим целые американские деревни, считается оправданной жестокостью времен. Никому не влезет в голову пинать в гробу кровавого Марата или вороватого Дантона, отцов французской революции. Только у нас каждый Ваня, сидя на своем диване, может дергать за усы того, благодаря кому на том диване и сидит!

Без жестко проведенной Сталиным индустриализации мы не имели шансов выжить – но ее не могло быть без не менее жесткой коллективизации. Наше село с его вековой обидой к городу, схватив после Октября барской земли, само нипочем не дало б хлеба кузнецам нашей брони, чтоб они сдохли б с голоду! Душевно обрисованный Твардовским в «Стране Муравии» мужичок Моргунок имел одну мечту: «Посеешь бубочку, и та – твоя!» И потому надо было силой отбирать у этих моргунков этот необходимый для спасения всех хлеб.

Если бы Сталин не дожал хоть чуть эту педаль, не поспел к 42-у с танками и самолетами, нас всех сегодня уже не было б. Отсидевшись зимой под Москвой, на защиту которой ушла вся наша кровь, фашисты следом бы как нож по маслу прошли нас до Сибири – и с нашими несметными ресурсами стали вконец непобедимыми. И под их пятой, может, сегодня корчился б весь мир, который только мы и только с величайшей волей Сталина к победе отстояли.

Да, и другие страны помогли нам в той войне – но лишь после 42-го, когда мы сами отшвырнули немцев от Москвы; а до того весь еще не подмятый ими мир как-то не рвался в бой. Не рвется и сейчас, когда США строят под стать Гитлеру свое глобальное господство, чему после стирания с лица земли СССР уже никто особо не препятствует.

В нашем победоносном 45-м все мировые лидеры, еще не отошедшие от страха угодить под Гитлера, отдавали дань признательности Сталину. И только мы сегодня не хотим отдать ему эту же дань за наше же спасение, наваливая на него тьму незаслуженных – да хоть бы и заслуженных грехов!

Чужими грехами свят не будешь, но вся идеология наших нынешних лидеров – оправдать свое бесплодие, вжимая в грязь великого предтечу. Своим девизом они выбрали такой убогий стих: «Мне вор милее палача!» Де пусть мы и воруем, но зато не убиваем – но и это ложь. Все нынешнее воровство, по локоть в проливной крови, гробит численно, морально и производственно страну – конец которой в том пике уже всем виден. И понося Сталина, они уже втихаря пакуют свои чемоданы – а он и в самый страшный час не смылся из Москвы!

Дело истории – извлечь урок из прошлого, а не оправдывать его огрехами текущее паскудство. На скачках не жалеющий коня жокей может загнать его до смерти, чтобы взять свой приз. Призом Сталина было само бытие страны, намеченной под нож сдуревшим от желания ее богатств врагом. И весь вопрос для нас тогда стоял так: успеть вооружиться – или умереть. На это работал и весь наш репрессивный аппарат: Туполевы, Королевы и другие сидели в их «шарашках», чтобы день и ночь, не отвлекаясь на жен и детей, ковать наш оружейный щит.

Был ли у нас какой-то другой путь? Можно ли было выстоять, не разрывая в пух и прах пошедшие вразнос сердца? Сталин так взмылил всю страну ради ее спасения, что вогнал ей этим в жилы такой страх, от которого мы не опомнимся и по сей день. Можно ли было как-то доскакать без таких страшных шенкелей?

Вот это интересная на самом деле тема – но не в том плане, чтобы нежась на своем диване всуе очернять или обелять покойника, которому и то, и то уже до фени. А в том, чтобы воодушевясь величием положенных за наши души жертв, отважиться на свой, известный каждому в его частном ключе поступок, шаг.

Сталин, когда нас уже были готовы растерзать враги, не наложил в штаны и сделал все возможное и невозможное, чтобы их отбить. Сделай и ты, лежащая сегодня на диване тварь, хоть что-то для своей страны!

 

 

СУДЬБА ГЕНЕРАЛА

 

На самом пике своей карьеры генерал Турапин, командир Отдельной дивизии Оперативного Назначения МВД (бывшей имени Дзержинского), подал рапорт об отставке. Он с честью прошел испытание Чечней, а испытание элитной службой не прошел. Почему?

 

Отец солдата

 

Николай Дмитриевич Турапин родился в 1956 году в глуши Моршанского района Тамбовской области. Отец его сломал в детстве хребет и на всю жизнь остался с горбом. Работал бухгалтером в колхозе, мать – чернорабочей. Сыну врезались в память мощные руки отца: чтобы поднять троих детей, он вкалывал как вол и на своем подворье. И залегло в душе желание распрямить родовой хребет, возвысить честь фамилии – нисколько не уроненную и не сдавшимся судьбе отцом.

Стать военным Николай Турапин решил рано:

– Посмотрел кино «Отец солдата» – и сразу понял, кем буду. Родной дядя ушел на войну рядовым, дослужился потом до подполковника. Я к нему все время лез: расскажи про войну, как наши били немцев…

И после школы Николай поехал поступать в Омское Высшее танковое техническое училище:

– Меня там спрашивают: «А почему ты сюда приехал?» – «Люблю технику, в колхозе работал прицепщиком». – «А что будешь делать, если не поступишь?» – «Приеду на другой год». – «А если и тогда нет?» – «Приеду на третий». Страшно боялся провалиться – но приняли, за 4 года ни разу не выпил даже пива, не сбегал в самоволку. Вдруг отчислят, как тогда смотреть в глаза родной деревне?.. Учителя были что надо. Преподаватель по матчасти принес в класс проигрыватель, поставил на двигатель танка, завел пластинку с классической музыкой: «Слышите, как плавно играет скрипка? Вот так же и клапана должны работать!..»

 

Группа справедливости

 

После училища лейтенанта Турапина как одного из лучших выпускников послали в группу Советских войск в Германии командовать взводом: 4 танка, 15 бойцов.

– Танк – коллективное оружие. Один за всех, все за одного. И у меня солдаты – чуть не со всех республик бывшего Союза. Русский, грузин, таджик – разъезжались после службы как родные. Переписывались потом, ездили друг к другу в гости. Как же надо было постараться, чтобы все это разрушить!..

Первый выходной после вступления в должность он получил только через полгода. С утра до вечера – подготовка конспектов, занятия по теории и практике, присмотр за всем в своем подразделении. Зато на первую получку, показавшуюся огромной, купил первый костюм, рубашку и ботинки. Какое счастье – зарабатывать своим прямым, а не каким-то левым, как приходилось потом офицерам, унизительным трудом!..

В 1984 году Турапина, уже имевшего медаль «За боевые заслуги», направили на учебу в московскую Академию бронетанковых войск.

– Москву я первый раз увидел в восемь лет. Впечатление неизгладимое. Дрожал от счастья, что стою на Красной площади, где проходили все парады – тогда и в мыслях не было, что сам когда-то буду по ней маршировать. В Академии был потрясен образцами новейшего оружия – гордость за Родину, за наших конструкторов. Преподавали замечательные люди: маршал бронетанковых войск Лосик, участник Отечественной войны, в 27 лет стал полковником. Генерал-полковник Гудзь, в войну лично уничтожил 7 вражеских танков, ему оторвало руку, болталась на лоскуте кожи, он ее сам отрезал, перетянул культю – и продолжил бой. Кого ни взять – герой, живая легенда!

– После Академии меня должны были послать в Тирасполь. Но тут нагрянула комиссия с самого верха, ее называли «группа справедливости». Посмотрели: всех «блатных» сынков распределили за рубеж, остальных – по Союзу. Дают команду: сделать все наоборот – и меня шлют в Чехословакию командиром танкового батальона…

Там Турапин за год дослужился до начальника штаба полка.

– Мой принцип был всегда – личный пример. Провожу первые стрельбы, надо было пешим строем пройти 6 километров до полигона. Командиры взводов строят солдат, сами садятся по машинам. Молодые офицеры, а уже брюхо над ремнем висит. Командую: всем офицерам выйти из машин – и марш-бросок до полигона! Сам – рядом с ними; ну, я был чемпионом Академии по бегу, мне легко, а они уже задыхаются. Еще взял у одного бойца кувалду, бегу с ней – моим подчиненным уже стыдно. Но только когда ты сам испытал на себе армейский труд, можешь ставить другим реальные задачи, а не требовать неисполнимого и не орать попусту потом.

 

Беловежский капкан

 

В 1990 году полк, которым командовал Турапин, переподчинили КГБ и перевели на Украину. В стране все пуще выступали силы национального раздора, фатально близился некий час «Ч» – час схватки меж хранителями старой власти и ее ниспровержителями. Этот час пробил в августе 91-го, когда стряслась неясная до сих пор история с ГКЧП – и в часть Турапина пришел приказ о приведении ее в боевую готовность. Сутки простояли в готовности, ждали приказа выдвигаться, но он так и не пришел. А дальше – дикое для военных зрелище: командующего войсками КГБ Крючкова на глазах всей страны тащат, как преступника, в тюрьму.

– Состояние было хрен знает какое. Мы далеко от Москвы, никто толком ничего не говорит; тот, кому мы подчинялись, арестован; ум за разум…

Затем новый удар: распад страны, на верность которой присягала армия. Военчасть Турапина передается в сухопутные войска Украины, потом – в состав ее национальной гвардии. Все делопроизводство переводится на украинский язык, и русские офицеры, оказавшиеся на территории уже другого государства, попадают в жуткий оборот. На тактических занятиях на картах синим цветом вероятного противника обводится Белгородская область России. Как, даже на условной схеме, это можно уместить в мозгу? Или инспектор-лейтенант спрашивает полковника: «А если война с Россией, вы готовы с москалями воевать?»

– Мне все казалось, что это временно, какое-то затмение нашло – и вот-вот сгинет. Но время идет, а ничего не меняется. Понял, что надо как-то возвращаться в Россию. Связался с нашим командованием, получил добро на приезд. Взял свое личное дело под мышку, семью оставил – и в Москву. Мне предложили должность намного ниже прежней, но я был согласен на любую. Как только смог, сейчас же перевез сюда семью.

 

Огонь – батарея, огонь – батальон!

   

В 1995 году Турапина назначили командиром бригады внутренних войск в Чечне. Бригада под его началом провела более 60 боевых операций, штурмовала Грозный, Аргун, Бамут. И потеряла при этом всего одного бойца.

– Это было в августе 96-го при штурме Грозного. Была задача взять Заводской район. Я принял решение: не оставаться в Грозном на ночь. Выводил бойцов на ночевку в поле, ставил охранение, обсуждал задачи на завтра. Входить в город на бронетехнике было нельзя. Боевики били из гранатометов, использовали нефтяные емкости: внутрь залезает снайпер, прорубает дыру и из нее стреляет. Его не видно, вспышки от выстрела не видно, ничего не сделать. Я выдвигал передовой отряд на триста метров вперед, следующий – еще на триста метров, и так далее. Бойцы занимали позиции, вели с них бой, за день удавалось развернуть вглубь города целый батальон… А в тот день отряд подкрался к воротам окруженного забором двора, солдат ударил из огнемета, и его самого поразило пламенем. Завязался бой, к противнику подошло подкрепление, я дал команду отходить. Еще несколько раз приказал произвести перекличку: «Все здесь?» – «Все». А отошли – одного нет. Получили его труп потом – со следами страшных пыток перед смертью…

– А как вам удалось обойтись такой малой кровью – в сравнении с другими?

– Была, во-первых, отработана тактика. Например выкатились на БТРах на привал, приказ всем – выйти из машин и тут же окопаться. Сперва ворчали от усталость – но потом поняли, что это спасает жизнь. И другое: я всегда старался быть около бойцов, во всякой операции переносил свой КП максимально близко к бою. Солдаты знали, что я тут, что их не брошу, это в трудных ситуациях снимало панику.

– Почему же мы не победили еще в первой кампании в Чечне?

– Наши солдаты воевали хорошо, не было ни трусов, ни равнодушных. Но у нас минометы были образца 1937 года, мины – того же времени: одна стреляет, две выкидывай… Потом и эти минометы вышли из строя – когда стреляли усиленным зарядом. При одной операции не хватало артподдержки, я по рации вызываю смежников-артиллеристов: дайте огня! А мне: Николай, ты что, не понимаешь ничего? Здесь нефть, здесь чьи-то интересы, приостынь!.. Я после этого сказал своим подчиненным: Берлин здесь мы не возьмем, его здесь нет. Все боевые приказы должны выполняться, но главное – беречь солдат… А потом приехал Лебедь, подписал с боевиками мир, который обессмыслил все наши победы и потери. На самом деле это был не мир – а разрешили тем же бандитам красть в рабство людей, взрывать дома, угонять скот и нападать на соседей…

В декабре 1996 года Турапина переводят начальником штаба дивизии оперативного назначения в Новочеркасске. А затем назначают командиром дивизии во Владикавказе. Там снова пахнет порохом: дивизия разбросана по границе с Чечней, Дагестаном и Ингушетией, Турапин учит личный состав отражать бандитские обстрелы, бороться против мин и других диверсий. Там он получает звание генерала.

 

Страшней Чечни

 

В 1999 году Турапина, мастера военной подготовки, назначают командиром дивизии Дзержинского. Ее главное назначение: поддержка режима чрезвычайного положения в горячих точках. Но в знаменитой подмосковной части Турапин столкнулся с настоящей дичью:

– Здесь больше половины зданий были постройки 40-50-х годов, в них все прогнило, пришлось заняться сразу же ремонтом. Не хватало денег на элементарные нужды, приходилось выпрашивать помощь у предпринимателей, чаще всего бывших офицеров части. Они, как правило, не отказывают, но каждый раз, когда идешь просить, что-то екает в груди, стыд непереносимый… Из всех СМИ на нас льется грязь, молодым парням внушают, что служить в армии – позор! Насаждается раскол на «белых» и «черных»: «белые» отмажутся от армии, отсидятся от Чечни, дадут обильное потомство подобных себе трутней. А «черные», на чьем труде все держится, погибнут на войне, погрязнут в нищете. У кадрового офицера, полковника, который десять лет только учился его делу, такая зарплата, что стыдно назвать! Любой торгаш, начальник охраны на оптовом рынке получает больше!

Турапин, став командиром ОДОНа, по мере сил стал приводить огромное дивизионное хозяйство, целый город, 10 тысяч человек, в божеский вид. Сразу вывез с территории несколько сотен машин мусора: «Новобранец должен с первого шага увидеть в части порядок – это определит весь ход его службы». И подтянул дисциплину офицеров – и начал выбивать для них жилье.

– Пришел в солдатскую столовую, здоровым парням положено 30 грамм масла в день: вот такая шайбочка в 15 грамм утром и такая же вечером. Ее даже не взвесить – я взял десять таких шайбочек, положил на весы, они показали: 130 грамм. Намылил шею кому надо – и хоть эти граммы стал выдаваться полностью…

– Так что, эти хозяйственные мелочи, занудные, конечно, как клопы, оказались для вас, боевого генерала, страшней Чечни? Они заставили вас подать рапорт?

– Да нет, эти клопы есть везде, к ним я давно привык… Я не привык к другому. Приезжает проверяющий, веду его в штаб, дежурный по всей форме приветствует, а он мне: «Почему не по уставу? Где команда «смирно!»?» Я говорю: «В данном случае эта команда не отдается». – «Ты еще и устав не знаешь!» Заходим ко мне, показываю устав, он: «Надо ж, я и не знал, что уже переделали!» А я за то, что он не знал, схватил при своих офицерах оплеуху. Идем на плац, он: «Произвести всем разборку оружия, засекаю время!» Такого норматива нет, есть только на учебное оружие, а все стоят с боевым, но вынуждены подчиняться самодуру! Давай дальше лезть в вещи к женщинам, демонстрировать свою власть. А мне что делать? Хочется сквозь землю провалиться со стыда – а я обязан крепить в подчиненных уважение к начальству!..

– Или другое. Мы – дивизия особого назначения, прежде всего должны заниматься боевой подготовкой. А от меня требуют: выделить солдат для патрулирования Москвы. Когда бойцов тренировать, если у меня за прошлый год отняли на патруль 250 тысяч человеко-дней? А еще дежурства на стадионах, подметание улиц, чистка снега и так далее. Что мне с этим делать? Докладываю начальству – ноль реакции. Кто-то кому-то оказал любезность, подкинул дармовую силу – а у меня вся учебная программа рухнула. В горячую точку ушли воевать и погибать недоучки, способные только метлой мести. Как мне объяснить это своим солдатам и офицерам? Как им смотреть в глаза?..

– И таких вещей, которые лишают смысла службу, тьма. Передо мной встал выбор: или стать тряпкой, об которую будут вытирать ноги эти паркетные шаркуны – или уйти. Поэтому сел сам, никто меня не принуждал, и написал рапорт об отставке.

Можно представить, чего стоил боевому генералу Турапину этот шаг – перечеркнувший всю его отданную армии жизнь. Он прошел десятилетия скитаний по чужим углам, смотрел смерти в лицо, хранил, как Бог, своих бойцов. Когда командовал бригадой, бившейся в Чечне, слег с тяжелой формой гепатита – но не дал отправить себя в хороший госпиталь и прямо под капельницей проводил оперативные совещания с офицерами. Не построил себе ни дома, ни дачи, за всю жизнь позволил себе единственную роскошь – купил за свои «боевые» «Волгу». Хотя, как говорили влюбленные в него офицеры, воевавшие с ним в Чечне – только мигнул бы глазом, и ему бы все принесли на блюдечке.

Но он, прирожденный воин, выбравший из всех наград любовь бойца, плевал на это блюдечко. Одного не смог снести – несовместимых со святой для него службой повадок этих взявших верх на государственном паркете шаркунов.

Но еще хуже его личной драмы – драма всей страны, где та же напасть поразила все наши силовые органы. Лучшие следователи, прокуроры, опера ушли тем же путем из их профессии – в силу какой-то воцарившейся в государстве общей кривизны, отталкивающей самых честных и прямых служак.

Сам генерал Турапин после его отставки только выиграл в личном благосостоянии, став замом главы подмосковного Реутова. Но все мы, наше государство, при этом проиграли – и будем лишь проигрывать, выкидывая наш самый золотой людской запас на произвол судьбы.

 

 

НЕМЦОВЩИНА

 

Когда Немцов еще был губернатором Нижегородской области, я проводил там некое журналистское расследование, в итоге написал статью «Немцовщина». Но в ту пору «демократии для демократов» все, что не в струю, гасилось на корню; я же сходил как раз против указанной струи, снискав такую визу одного главного редактора: «Если даже все правда, тем более нельзя публиковать!» И в связи с новым всплытием апостола тогдашнего режима в тогах борца с нынешним мне кажется нелишним вкратце повторить эту статью.

Первым наставником юного Немцова был бизнесмен Андрей Климентьев, еще в СССР схвативший 8 лет за «распространение порнофильмов и мошенничество». Сдружился он с кудрявеньким, как куколка, клиентом его тайного видеосалона еще до посадки; а когда вышел на волю, там уже все, за что мотал срок, не преступление, а самое почтение! Его питомец, уже кандидат наук, в лихом финале перестройки из науки перекинулся в политику. Пытался вступить в КПСС, но безуспешно; зато успешно влился в набирающие силу демократы, став на митингах Нижнего самым бойким активистом.

И у Климентьева родится план: для продвижения своих бизнес-затей сделать из Немцова свою политическую марионетку. От отца, главы Облсельхозтехники, организации с огромными ресурсами, он имел начальный капитал и деловые связи. А у Немцова – жажда власти и нужда в средствах на раскрутку, без которых было трудно конкурировать с еще могучим в Нижнем кланом производственников.

И в 1990 году Немцов становится депутатом ВС РСФСР, в 91-м – доверенным лицом Ельцина на выборах президента России, затем губернатором области. Климентьев говорил потом об этом так: «Немцов был моей куклой, я сделал его на свои деньги, оплачивал все его выборы». В ответ ему из рога бурной областной приватизации достался самый лакомый кусок: Нижегородский вещевой рынок, куст центральных магазинов и прочие доходные места. Он завел самый шикарный офис в центре Нижнего, где на задворках стоял белый лимузин длиной с автобус – на котором, правда, ездить по разбитым улочкам города было невозможно. Вдобавок стал главой «теневого правительства» Немцова, и тот, не смысливший в хозяйстве ни аза, сперва без Климентьева не принимал ни одного серьезного решения.

Но где-то к 94-у самый молодой российский губернатор настолько вырос из той куколки, в которой его видел компаньон, что решил покончить с ним раз и навсегда. Он на коньке своих демократических реформ уже вовсю гарцует в нашей и западной прессе – а Климентьев по старой памяти открывает его дверь ногой, да еще с антисемитскими дразнилками. И Немцов проводит мстительную комбинацию с одним из климентьевских объектов – Навашинским судостроительным заводом «Ока».

Суть этого громкого дела была, со слов местного чекиста, такова. Климентьеву открыли «под Немцова» кредитную линию в 18 млн. долл. на реконструкцию «Оки» – строить сухогрузы для продажи за границу. Контракт с норвежской фирмой на поставку оборудования гласил: сперва аванс в 8 млн. долл., но если он весь не доходит в срок, предыдущие проплаты аннулируются. Деньги из федеральной казны приходят – но не на завод, а в «НБД-банк» Бревнова, нового немцовского партнера. И не на спецссудный счет, с которого уже нельзя снять ни на что стороннее, а на общий – откуда убегают в прибыльную для тех лет прокрутку.

Климентьев затем все же получает 6 млн. долл., шлет их норвежцам и трясет Бревнова на предмет остатка; а срок, после которого сгорает уже высланная часть, все ближе. Жалуется в Минфин; и наконец банк перегоняет «Оке» оставшиеся 2 млн. долл. Но Немцов их арестовывает под видом выяснения чего-то, контрольный срок истекает, норвежцы рвут контракт, в итоге ни оборудования, ни денег. Климентьев ударяется в бега от заведенного на него дела по растрате, но следом вновь попадает за решетку.

Немцов на все вопросы прессы отвечает: «Какой Климентьев? Да я его знать не знаю! Ну, может, знал когда-то, но после его воровства с ним знаться перестал!» Но по навашинской афере, зашедшей с гарантийного письма Немцова, голодная страна лишилась миллионов долларов – а куда они канули на самом деле, следствие так и не нашло.

Еще нижегородский «остров демократии» поразил меня каким-то своим диким страхом слова. Незаконно скинутый Немцовым мэр Нижнего Бедняков, кому сам Бог велел пожаловаться журналисту из Москвы, сказал: «Никаких интервью. Глава нашей биржи Анучин раскрыл рот – две пули в бок. Климентьев вякнул лишнее – попал в розыск. Не хочу пойти за ними». И кто шел все же на контакт, предпочитал для него какую-нибудь дальнюю скамейку в сквере.

На такой скамейке я заслушал главного энергетика ГАЗа Олега Котельникова, специалиста с 30-летним стажем:

«После гайдаровского шока к нам приехал Ельцин: все будет хорошо, просто отлично через 5-6 месяцев. Я тогда спросил Немцова: «Вы в это верите?» А он: «Ельцин в машине мне сказал, что ничего не будет, но надо людям дать перспективу». То есть из первых уст знал, что все реформы – липа, но остальным об этом ни гу-гу!

Его главная черта – вероломство. Старый директор ГАЗа Видяев еще держал завод, «Волга» была в стране самой престижной. Но Немцов наплел, что при нем не идет модернизация, завод крупно задолжал в бюджет, надо менять на Пугина, бывшего министра автопрома. Видяев предлагал как раз модернизацию, а Пугин – модное акционирование, мол тогда все пойдет само. На конференции трудового коллектива все наши за Видяева, но в зале шумят какие-то островки за Пугина – как оказалось, подвезенные немцовские ребята. Видяев понял, что сопротивляться бесполезно, лег под Пугина. Долги завода сразу на порядок выросли, производство и зарплаты рухнули, рабочие продали за бесценок их акции каким-то уркам в «мерседесах».

Ельцин тогда отпустил ГАЗу дотации, но все ушло на счета банков, которых при Немцове стало до хрена. Они просто крадут казну, подарили Михалкову миллиард на его картину «Утомленные солнцем», встречают его с жареными поросятами, он и возносит до небес Немцова. Но за 4 года его власти самая крепкая раньше область стала самой нищей…»

Уже на недавнем митинге протеста Немцов на пару с его другом по эстраде Троицким страшно оскорбился, что Путин обозвал гандонами зрителей их шоу. Но в пору его губернаторства куда более оскорбительный эпизод на ту же тему предстал из рассказа зама главврача Нижегородского госпиталя ветеранов Владимира Шанова:

«Самый наплыв у нас к зиме: ветеранам есть нечего, а тут хотя бы больничный паек. Зарплата у врачей и санитарок – пшик. Ну, санитарку, надо думать, должен кормить муж или любовник. А врача? В 93-м Немцов вообще хотел отдать нас вновь образованному Приволжскому округу внутренних войск. Винил СССР в полицейском государстве, а сам давай крепить эту дубину, чтобы их с Ельциным не смел народ! Но ветераны вышли с плакатами: «Фашист нас не добил, МВД – добьет!»

К нам приезжают все смотреть на оазис капитализма, на фейерверки, кинофестиваль, который сожрал столько, что всех ветеранов можно год кормить. Санитарки пьют, но станешь попрекать – а вы найдите лучших забесплатно, чтоб не пили!

Больницы закрываются – нет средств, зато администрация Немцова круглый год на выезде за областной счет за границу. Якобы для нашей же пользы, но мы оттуда видели всего одну гуманитарную поставку. Зубная паста, ящик просроченных лекарств и еще ящик просроченных презервативов – ветераны охренели! В роддом пришла партия калоприемников, которые там тоже не нужны».

Еще одним из последних могикан, не легших под Немцова, оказался председатель областного Союза аграриев Владимир Белозеров. В Вадском районе он возглавлял последнее успешное сельхозпредприятие области «Умайское» и по приговорке «мужики вадские – ребята хватские» резал всю правду-матку от души.

«Хороший ли Немцов реформатор? Судите сами. Вот интереснейшая книга: «Обзор вариантов продовольственной политики и реформы в сельском хозяйстве». Год выпуска ­– 1992-й, издатель – Мировой банк. Нигде не продается, мне ее вынесли из областной администрации.

Читаем: «В результате реформы в Нижегородской области должно сократиться сельское производство и потребление продуктов питания, вырасти импорт…» Задача: общественное производство заменять частным – иначе не получим зарубежные кредиты на закупку того же продовольствия; полная роспись, сколько ферм и молокозаводов надо уничтожить. И если сверить действия Немцова с этой книжкой, он сделал все блестяще. Поголовье скота, посевные площади, выпуск сельхозпродукции упали в разы, зарплата на селе – в 10 раз.

Все это он сопровождал такими новыми каждый раз речами. Сначала – что колхозы и совхозы не могут прокормить народ, надо делиться на паи. Но ферму или зерноток на части не распилишь, а без них нет производственного цикла. Один на паевом аукционе взял колхозный скот, другой корма; стали между собой рядиться – и корм сгнил, и скотина полегла. Тогда Немцов: мне плевать, чье яйцо на столе, свое или голландское, лишь бы было! Помчался к Черномырдину: надо реформу поддержать! Тот дал на импортный завоз, но свое производство сдохло… У нас в совхозе мы реформу провели неглубоко, для вида только – поэтому еще как-то дышим. А сплошь и рядом бабы уже на себе картошку пашут…»

Белозерову вторила директор Нижегородского филиала Центра по изучению межрегиональных экономических проблем Нелли Малышева:

«При Немцове уровень жизни в области упал больше, чем по всей стране. Доля бедных, смертность выросли в полтора раза против среднего. Строительство жилья в России сократилось на 11 процентов, в области – на 29. Немцов провозгласил: жилье – не социальный фактор, а экономический! Но с нашим резким обеднением это значит: из хрущоб – в трущобы. Еще его козырной лозунг: превратим садовые товарищества в жилые кварталы! Но это откровенный блеф: на личные средства дорогостоящие коммуникации не провести никак.

Поездки Немцова за рубеж и наплыв к нам иностранцев якобы дают инвестиции в область. Да, в закрытом раньше Нижнем, где масса оборонных предприятий, иностранцы стали ходить толпами. Но разоренные заводы от этого не ожили, там просто скупают за гроши военные секреты. А инвестиций мизер: в Волгоградскую область в 94-м вложено 351 млн. долл., только в «Киришинефтеоргсинтез» Ленинградской области – 500 млн. долл., а во всю нашу область – 75 млн. долл. Главное – в бумажный комбинат, выгодный иностранцам: никаких трат на очистку, все отходы – в Волгу!..

На высоте одно – индустрия создания светлого образа Бориса Ефимовича Немцова. «Нижегородские новости» получают полтора миллиарда рублей в год из областного бюджета, за это в каждом номере его портрет. Создано спецагентство по печати для сбора всех публикаций о Немцове. Журналистка РТР Нина Зверева имеет в Нижнем свою фирму «Нина», ездит с Немцовым по всем заграницам, трубя о нем на весь свет. Люди боятся даже пикнуть против его милости, такого культа главы области у нас не было еще никогда…»

 

Почему же Ельцин в 97-м поднял этого негодника в первые вице-премьеры РФ – и даже мнил сделать премьером, да не дал грянувший с таких подъемов кризис 98-го? Я думаю, все дело в его страхе реставрации былой страны, перед которой он чувствовал себя преступником – и тащил вверх тех, кто делал ее крах необратимым. А Запад их ласкал тем паче – для превращения нас в тот сырьевой придаток, коим мы затем и стали.

В 90-е эти хлыщи убили начисто их конъюнктурными реформами такие области как Архангельская или Ивановская; в последней подобная навашинской афера была еще крупней. Для главной там текстильной отрасли в 94-м был закуплен клиринговый хлопок из Узбекистана, Минфин выдал на это целевой кредит. Но его зажал местный банк; тогда фирма-посредник объявила, что не может больше ждать, и втридорога спустила годовой запас сырья за рубеж. Жулье озолотилось под тогдашним политическим покровом – а оставшаяся без работы область дала высшее в стране число самоубийств.

И именно Путин в силу судьбы, всех мутных обстоятельств и стечений спас страну от гибели, в которую ее тащила та немцовщина. И тащит вновь – когда он, на радость ей, оброс всей дрянью больно долгой власти. Но, повторяя довод пьющих санитарок, покажите лучшего! Те, кто гонит сейчас митинги против него, не против самого при нем дрянного: вросшей во все поры жизни лжи. Со слов Немцова же, попавшего под Интернет-стекло, его трибунные собратья – конченные твари и лжецы, готовые на все за доступ к площадному микрофону.

Но все личные склоки этих навальных, чириковых, парфеновых и прочих кукол вроде той, с которой начинал когда-то сам Немцов, перешибает их общая коммерческая цель. И она ясна уже из того, что больше всего их лелеют те, кто возносил Немцова, когда он убивал самую оборонистую у нас область. Теперь этот его локальный опыт вызван, чтобы всю страну из еще суверенного придатка обратить в уже не суверенный, откуда супостаты будут вольно черпать нефть, лес и прочие природные ликвиды. А основное население, как некий неликвид, свести до парий Югославии или Ирака, бывших стран, однажды переставших быть собой.

Хотелось бы, конечно, чтобы наш народ из своих недр родил лидера лучше Путина – но разрождается пока один и тот же популизм, пленяющий ленивых умственно людей. На улицах Москвы опять завис портрет Мавроди с его залипухой: «Хватит жить бедно!» И хоть этот мошенник уже однажды был взят за руку – раз его баннер снова светится, к нему опять ползут родные, падкие на чудеса халявы идиоты.

Когда их снова надерут, они станут на чем свет клясть все вокруг, больше всего – плохую власть, не защитившую их от самих себя. Но если Путин и плохой для такой публики защитник и строитель, то Немцов – отличный разрушитель. И западать на его накатанный еще в разрушенном им Нижнем микрофон с обиды на такого Путина – значит любить свои обиды больше, чем страну.

 

 

ТРЕТИЙ ПУТЧ

 

Может, я и не прав, но утешительное, как наркоз, слово «стабильность» вызывает у меня приступ тошноты. На смену замордованному в гробу культу личности пришел никак не лучший культ наличности. Медовое побоище – с одной руки, с другой – фабрика слез, выдавливающая по капле из человека человека. Во власти – одни негодяи, вне ее – дураки. Благотворительность – забота о нищих, умножающая их поголовье. Астрология – наука о влиянии небесных светил на людскую темноту. Разоруженные силы. Банкформирования. «Опрокинуть на деньги». «Погладить лоха». И главное отличие от опрокинутого в 91-м строя: все научились врать хитрей – и криминал нам правит бал.

В общем людоедство в чистом виде. Оно и ест людей, по миллиону в год: здесь и уже набившие оскомину серийные убийства, и самоубийства, и просто несовместимая с жизнью, как травма, нищета.

Ну да и пес с ним! – привычно отзывается в убитых нынешней борьбой за выживание сердцах. И мухи попадают сослепу под мухобойку – ну и что? Не складывать же другим мухам крылья оттого!

Для мух – вопросов нет. Но мы отличаемся чем-то от тех мух, или уже ничем не отличаемся? Если ничем, эта стабильность в самый раз: кто смел, тот и съел; кто не успел воткнуть в струю свой хоботок, тот опоздал. И все признаки этого людского вырождения налицо: человеческих книг у нас больше не читают, литературные журналы не выходят. В ходу одна наркозная эстрада: «Ха-ра-шо! Все будет ха-ра-шо!» Любовь – такого слова больше нет, есть «трахаться» или «любовь-морковь». На каждые три брака два развода – что, на казенном языке, «влечет наряду с ростом внебрачной рождаемости увеличение неполных семей…»

И еще – рост невидимых миру, не желающему ничего видеть, сиротских слез – да пес и с ними! Ибо слова «совесть» тоже больше нет. И можно строить жизнь с хрустальными замками по Рублевке не то что на слезе невинного ребенка – на целом Ниагарском водопаде таких слез!

Но все-таки, мне кажется, этот духовный крах не может быть полным. Какой-то человеческий инстинкт, вложенный в нас на генном уровне, неистребим. Точнее даже сказать так: мы все равно останемся людьми, если пройдет это затмение – или не останемся никак. Нельзя сбить уровень сознания макаки до уровня лягушки, не останется макак. И человеческую душу не обрезать до макакской – не останется людей.

Но отчего это затмение? Откуда эта корка, закупорившая наш природный человечий родничок? На мой взгляд – это все ягодки двух путчей 91-го и 93-го, уже довольно призабывшихся, но глубоко определивших наше нынешнее сознание и бытие.

 

Я на обоих этих путчах был – и нипочем не соглашусь, что в 91-м Белый дом обороняли подкупленные кем-то негодяи. Скорей уж – идиоты, из числа которых я не исключаю и себя. Поскольку совершил там личный подвиг – и не потому что был каким-то исключительным героем, а потому что был как раз в указанном числе.

Когда утром 19 августа по телевизору вдруг оборвали все тогдашнее кино и между траурным кордебалетом показали выступление ГКЧП с его дрожащими неискренне руками, я искренне рванул к метро – и вышел в центре. Так же поступили и другие телезрители, так как есть правило: взялся за грудь – скажи что-нибудь! А эти сразу задрожавшие путчисты, пробормотав что-то невнятное, наехали тупыми танками на грудь – и ни гу-гу.

И мы, уже избалованные митинговой вольницей, давай, как женщина при неумелом абордаже, этим молчунам сопротивляться. Выходим из метро, видим зажавшуюся в переулках бронетехнику – это против нас-то, мирных граждан! – и начинаем выяснять, где эпицентр насилия. Через мгновенное шу-шу, сработавшее лучше проглотившего язык Останкино, узнаем: у Белого дома, резиденции российского, имени Ельцина, правительства. И как ручейки с гор, образующие дальше реку, стекаемся туда со всей Москвы.

Там уже строят баррикады, тащат арматуру – а те же бронетанки выстроились колонной по новоарбатскому мосту. И в своей пугающей и раздражающей одновременно немоте стоят как воплощенное насилие – тогда как с нашей стороны все нарастает это самое шу-шу. Главное в нем – где Ельцин, сможет к нам прорваться с его дачи или нет? И как, с ним или без него, мы, не имея тех же танков, сможем победить этих стагнатов? А что их надо побеждать – вошло в умы само собой, в этом сам их дрожащий вид, не восполнимый никакой броней, всех сразу убедил.

И дальше – первый ключевой прорыв. Наша пока единственная сила связи – это самое шу-шу – доносит: Ельцин прорвался! Ну уже ура! И тут он делает свой самый выигрышный в этой схватке ход. Влезает посреди толпы на танк – и говорит то самое трибунистое слово, которого больше всего ждала вся наша скомканная грудь. То есть читает свой указ, что эти бронемолчальники – насильники и негодяи, но он их всех сметет, а нас спасет, – и мы, как женщина, уже готовы со всех ног отдаться избавителю. Ибо тут народ и женщина едины: их только правильно погладь, одушеви – и сами выцарапают за тебя сопернику глаза. И мы, все более смелея, идем на мост – где эти танки все являют нам, как всуе выставленный срам, их не стреляющие пушки.

Кто-то из мозгового штаба в Белом доме, работавшего куда лучше, чем ГКЧП, нашел и выдал всем прием, как брать за грудь тех, кто сперва хотел взять нас. Идти к тем танкам с миром и вступать в контакт с их экипажами – предлагая им в виде жеста доброй воли бутерброды с кофе. И потом уже везде, где выезжали эти пугачи, их подрезали юркие «девятки», из которых доставались ведра бутербродов – чем снаряжались ходившие на штурм танкистов добровольцы. И в 91-м эта жрачка своей бронебойной силой даже превзошла чеченские гранатометы, из которых в 95-м крушили в Грозном федеральную броню.

И вот когда только зашла эта еще несмелая контактная попытка на мосту, туда влетел армейский бобик, из которого выскочил полковник с автоматом на плече: «Всем назад! Уйти от техники!» Его угрюм-лицо, известное потом на всю страну, было в лихом поту, он шел от танка к танку, разъединяя, как расстежка молнии, людей по обе стороны брони.

Но как раз около меня произошла какая-то заминка, мирные люди попытались что-то ему сказать, но он тявкал низким басом:

– Я офицер, у меня приказ стрелять! Могу сейчас всех положить! – и его рука нервозно шарила по цевью оружия.

Тут-то я, уполномоченный всеобщим героическим порывом, и выскочил, как грудь из лифчика, вперед:

– Какой ты офицер! Говно! Когда русский офицер получал такой приказ, он пускал пулю в лоб себе, а не в детей и в женщин!

И мой дрожащий на высокой ноте голос возымел вдруг совершенно неожиданное действие. В лице полковника что-то сломалось, он побагровел, развернулся – и сквозь победоносно расступившийся гражданский строй затрусил прочь. И сразу все разъединенное им снова состегнулось – и уже не разъединялось до самого победного конца.

Я на той защите осажденной крепости провел все трое суток и могу сказать, что героизм действительно там бил ключом. Тогда еще никто не знал: будет расстрельный штурм или нет? А мы все же поочередно отъезжали по домам – поесть-поспать, но когда слышалось, что вот сейчас расстрел начнется, уже никто позиций не бросал.

Все это уже не раз показывалось в самом лестном для победоносцев виде, на этом многие – кто прямым риском жизни; кто своевременной отступной трусцой – сделали себе ударные карьеры. Но вот каким бесславным образом окончилась эта эпопея для меня.

Когда наконец разнеслось, что наша взяла, Горбачева вызволили, а путчистов арестовали, большинство из нас, как бы сдав вахту, с легким сердцем стало расходиться. Но назавтра я не устоял перед соблазном победителя вернуться на победоносные места. И удивился, что толпа у крепости, которую уже не надо было защищать, лишь еще больше выросла. Но никого из знакомых по минувшим суткам там уже не встретил – и чтобы найти их, двинул в гущу, уже организуемую, как на былых парадах, какими-то не виданными прежде активистами.

И мне один из них: «А ты куда? Тебя здесь не стояло!» Я по инерции минувших суток хотел легко пройти через него – как накануне через броневой заслон: «Это тебя здесь не стояло! Я здесь три дня стоял!» – «А я сейчас стою!» И обновленная толпа, пришедшая на безопасный уже плац-парад, с чувством хорошо отлаженного тылового локтя вступилась за него, а не за меня. И я, ощутив, что эта тыловая смычка будет, пожалуй, посильней всей лобовой брони, не стал качать права и, так и не найдя былых знакомых, ушел с досады досыпать домой.

Тут-то все отрезвление после победоносного вчерашнего и пришло – когда по телевизору зашла фиеста этих перехватчиков чужой победы. То есть тот перекошенный уже на добивание страны, под видом добивания ГКЧП, концерт на Белом доме с Ростроповичем и прочими, пересидевшими в щелях весь страх и риск и вылезшими тут валить Дзержинского – а с ним и всю страну. Я-то, как и подобные мне идиоты, мнил, что защищал ее, а оказалось – предал в руки мародеров, раскравших ее следом по частям и опрокинувших в дальнейшую разруху.

Да, я действительно не ведал, что творил – чем не хвалюсь и не винюсь, в чем лишь чистосердечно сознаюсь. Но мог ли бы в той схватке как-то все же победить ГКЧП, чьи цели: сохранение страны, недопущение дальнейшей бойни, – при всем его ручном дрожанье были все же благородней, чем у победителей?

Я думаю, никак: там был ему чистый цугцванг, то есть такое положение в шахматной игре, когда любой ход только ухудшает положение попавшего в него.

 Ну, скажем, вовремя арестовали б Ельцина, убили б даже. Легко вообразить, каким он сразу б стал святым – еще тот, легендарный друг народа образца 91-го, а не то пьяное позорище, которое обрыдло всем уже потом. Уже упущенный вчерашними отцами нации народ ни заточения его, ни тем паче убиения им бы не простил – и его именем, руками лихо рвавшихся к своей наживе выжиг, все равно бы их свалил.

Я помню, как одна интеллигентнейшая дама той поры чуть мне не поцарапала лицо, когда я усомнился, что Ельцин, став секретарем еще Свердловского обкома, переехал в общежитие, чтобы жить ближе к народу. Потом, уже в самом Екатеринбурге, я спросил: что-то такое было в самом деле? Да, было: для себя и ближней знати он построил ихний дом-дворец на набережной Исети – а чтобы не платить квартплаты, провел его как общежитие при Доме колхозника. Но его миф, в творении которого он превзошел все прежнее партийное вранье, тогда имел невиданный успех – и требовал для развенчания такого мастерства, какого у гэкачепистов не было и близко.

Отдать команду на расстрельный штурм – опять же люди, воспаленные мечтой столетий о свободе и бескрайней колбасе, стояли б насмерть и путчисты утонули б в пролитой ими крови. Поскольку Ельцин и впрямь бесподобно раззудил эту мечту: товарная интервенция, снижение цен на все, подъем зарплат – и так далее, вплоть до клятвы лечь на рельсы, если обману. С одной стороны, так взахлеб еще не врал никто, с другой – известные артисты, академики, то ли впрямь обольщенные безумной сказкой, то ли как, клялись, что это исполнимо. И надо-то всего для этого – сковырнуть кучку старых партократов! Ну вот такой уж мы народ: хоть ты стреляй в нас, будем верить в эти чудеса халявы; Ельцин эту сказочную веру оседлал – и победил.

А что могли в ответ сказать путчисты – кроме банальной и отвратительной народу образца 91-го истины, что дармовой сыр бывает только в мышеловке? Но они и это даже не сказали – так, чтобы дошло до сердца, до ума. А стали в высшей степени неубедительно порочить пламенного трепача – что, как известно, только поднимает такового во влюбленно устремленных на него глазах.

Любви народной – вот чего эти путчисты не снискали, каким-нибудь ярким поступком, словом, которое, как подвиг декабристов, не сработало б тогда – взошло б потом. И этим их провал был предречен.

 

Победа белодомцев в 91-м предрешила и их поражение в 93-м. Мой друг, оперный певец с чистейшим музыкальным слухом, все те же трое суток отработавший живым щитом в той же массовке, после мне сказал: «Когда я понял, кого защищал и за кого готов был пролить кровь, дал себе зарок: никогда больше в политику не лезть. Ничего грязней на свете нет, она замажет тебя, если даже сунулся в нее из самых лучших побуждений». И в 93-м на защиту снова осажденного оплота, уже с Руцким и Хасбулатовым, многие принципиально не пошли – памятуя, как глупо обманулись в прошлый раз.

Но при всем том гражданское непротивление порочному насилию само есть зло, и потому я, уже не больно обольщаясь новыми бунтарями, на те же грабли вновь сознательно пошел. Сейчас же от гашеного омоновца, гонявшего там народ пуще прошлых танков, получил дубиной по хребту – но вышел еще до кровавой на сей раз развязки из игры отнюдь не потому. А потому что очень скоро понял, что на сей раз дело Руцкого с Хасбулатовым, уже во многом очень личное, обречено.

Что там ни говори, но в 91-м Белый дом превосходил своих противников прежде всего умом – а тут решили взять верх силой. Лишь только своим пострадальным нимбом стали стяжать сочувствие необходимых для победы масс, как угодили в очевидную ловушку – пойдя на силовой захват Останкино.

А этого-то только их противники и ждали – чтобы сказать тем щитовидным массам: смотрите, это ж никакие не страдальцы, не овечки! А сами лупят по останкинской святыне, где сам Влад Листьев для страны творит Поле Чудес! Ясная сила, что таких злодеев, покусившихся на самое святое, только из танков и давить! И когда танки Коржакова в отличие от танков Лебедя, взлетевшего на том, что не стрелял, по недалеким окнам стрельнули – народ, пришедший на расстрел как на ток-шоу Листьева, чуть не слал с него приветы родным и близким. Еще сработал на кровопролитие такой засыл: что если те победят, то отменят тогдашний ваучер на «волгу» – а по последним выкладкам Чубайса этих «волг» уже на каждого приходится не по одной, а по все две!

Ну раз по две – хотя никто еще не видел и одной – тогда, конечно, бей руцких, спасай халяву! И не зажегший массового героизма бунт 93-го загашен был, по большому счету, не из танковых орудий – а безучастием отпавшего от него большинства. Которое уже стихийно поняло: как ни бунтуй, в конечном счете победят эти «они», готовые все обещать, но в результате ставящие нашу жизнь в копейку. Но недопоняли при этом, что не бунтовать совсем – не будут ставить и в копейку!

 

Бунт декабристов тоже в свое время был фатально обречен. Но он на полтораста лет вперед простер заряд высокой личной чести и мечты. Поскольку личность все-таки главней наличности, и как бы волны низкой человеческой корысти ни долбили нас, мы до каких-то пор всё оставались нацией людей – а не мухоподобных тварей. И потому лишь побеждали в войнах и труде, могли хранить и умножать наши широкие просторы. Но только эта духовная основа исчезает из какой-то нации, она перестает существовать – как древний Рим или средневековая Византия. Есть даже в русском языке такое выражение: «И погибоша аки обре», – о мифическом народе, что некогда завоевал огромные пространства, но следом, со слов летописца, вымер «сам собой». 

И оба эти путча 90-х оставили в нас след глубокого духовного опустошения: кровь была пролита напрасно – и даже вовсе с отрицательным итогом. В 91-м наши лучшие порывы, напитанные литературным бумом перестройки – и всей прежней, с декабристов, человеческой мечтой, нас вывели, как на Сенатскую площадь, на защиту черт знает кого. И перехваченный этими черт знает кеми героический порыв, разменянный на шкурную монету и приведший к краху и позору всей страны, посеял в нас аллергическое отвращение ко всей духовной пище – замененной дальше той эстрадной похабелью. Народ отверг саму идею всякой битвы за свои права, увидев дважды, что на ее поле, обагренном кровью бесполезных жертв, впредь процветают негодяи.

Поэтому сейчас при всем попрании всех божеских и человеческих законов у нас царит эта «стабильность», синонимичная утрате той первоосновы, без которой нация – уже не нация, а понукаемое, и все чаще даже не родными пастухами, стадо.

И мы для остального мира, который прежде преклонялся перед нашими завоеваниями, все больше делаемся чем-то наподобие докучной мухи, от которой одна грязь и зуд. Прихлопнуть нас еще нельзя – в силу нашего еще огромного количества, но меры к нашему сокращению уже принимаются. Мы заняты сегодня только выкачкой наших недр и воровством доходов от них друг у дружки. Два этих путча загубили в нас самое главное: веру в свою победу, волю к ней. Осталось только это же угрюм-лицо бездушной власти – и закрепленное уже экономически взаимоненавистное и безбудущное расчленение на «мы» и «они».

И потому я вижу наш национальный выход в единственной альтернативе этой стабильно хоронящей нас стабильности: в новом, третьем путче, на что пока, как говорится, коксу не хватает. Но если на тех звездах, на которые сейчас нелепо, но зачем-то все же смотрит наш народ, написано нам не издохнуть, этот кокс найдется. Но только раз в сто или в десять лет прийти на площадь, в одночасье победить там или продуть и разбежаться – толку ноль. Надо в душе стоять на этой площади и человеческую честь иметь всегда. Поскольку всем нам можно выжить только в виде человека, а в мушином виде – никогда.

Это, конечно, страшно трудно, потрудней, чем одноразовый шприц головокружительного героизма. Но другого пути к жизни нет.

 

 

ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ХРИСТИАН. 

 

О человеке, доказавшем, что Бог есть

 

Недавно на мою статью «Не Бог, но кнут» о перегибах на духовной ниве я получил такой отзыв читателя: «Безбожная пачкотня, которой противно даже подтереться», – и т.д. И по тону «доброго христианина» чувствовалось, что будь в его власти сжечь меня на костре – он с удовольствием бы это сделал.

И думая о нетерпимости людей, стоящих за религию, к тем, кто стоит как-то иначе, я вспомнил давнюю, еще советских лет, встречу с одним глубоко потрясшим меня верующим. Ему было за 90, жил он в глухом райцентре Кадуе Вологодской области – и был единственным действительным христианином из всех, кого я видел на своем веку.

Попал я в те края по «тревожному письму» деревенской жительницы об истреблении клюквенных болот; помню, спросил в ее деревне первую встречную: где найти такую-то?

– Да вон ее дом, такой богатый, за крапивой.

– А с чего богатства?

– Так две сестры они, без мужиков живут, все только в дом…

– Что ж, мужик у вас больше не кормилец?

– Какое там! Забава!

Авторша письма в газету сразу повела меня на те попавшие под осушение болота. Были они верховыми – то есть не где кикиморы живут, а такой оазис чудный: деревья карликовые, мох, багульник, ягодники сплошь; на дереве, как в сказке, вся в пуху сова сидит… И у женщины, всю жизнь таскавшей из-под коровы навоз заскорузлыми руками, от умиления слеза бежит!..

Ученые хмыри тогда доказали властным неукам, что на осушенной почве лес, служивший нам валютой, быстро идет в рост. Но болота питали реки, они сохли, живность гибла; еще мелиораторы орудовали, как у нас водится, предельно варварски. И когда Катерпиллер пер по клюкве, давя из нее кровь – казалось, бритва режет по запястью…

Неравнодушная болотная заступница и навела меня на того кадуйского деда: уж он все знает и расскажет как никто!

Буй (город по соседству) и Кадуй, согласно поговорке, черт три года искал, да копыто сломал! И точно: поселок стоял прямо в лесу – можно, идя мимо, с двух шагов не увидать. Гостиница с раздельными удобствами: одно в виде умывальника – в коридоре, другое – на дворе; чиновники, тупые как поленья; и вдруг, откуда ни возьмись – этот экзот.

Звали его Павел Александрович Березин; не успел я войти в его деревянный домик, он окатил меня таким вопросом: «Вы, конечно, знаете, что в Америке клюкву разводят на плантациях?» Я, конечно, этого не знал – как и многого другого, о чем он с терпеливым даром просветителя потом поведывал мне долгими часами.

Еще до революции он окончил в Питере Лесной институт, свободно знал французский и с феноменальной памятью читал по-латыни Овидия. Есть, говорил он, Бог, и есть дьявол. Бога видеть нельзя, только очень большим праведникам можно. Дьявола сам тоже не видал, но один раз чувствовал, когда еще при Сталине его спросили: «Веруешь?» – и он соврал: «Нет», – так это дьявол ему нашептал.

Тогда он удрал подальше от таких вопросов в эту глушь, работал лесничим, но после падения лесхозов ушел на пенсию: «Забота о лесе стала бессмысленна: планы по заготовке сожрали планы по разведению. Но убил курицу – яиц не жди!» Стал труды писать, всяких козявок собирать, гербарии: его коллекции по сей день хранятся в областном музее. Но труды не печатали нигде: тогдашние невежи-атеисты не могли стерпеть его прямых ссылок на Бога. Хотя это были ссылки не церковного начетчика, а пытавшегося зреть в корень естествоиспытателя, подававшего пример действительной свободы и упорства мысли. Пример, которого так не хватало нам во все века поклонства тем и иным идолам!

У него была своя система эволюции, с существенной поправкой дарвиновской. Всем правит высшая жизненная сила, а в межвидовой борьбе побеждают не те, кто агрессивней, а у кого сильней альтруистический материнский инстинкт. Он-то, эгоистически не нужный особи, лишь создающий ей проблемы, вплоть до смерти за потомство, объяснимый только через Бога, и обеспечивает виду лидерство в борьбе за жизнь.

Все это у него это вмещалось в невероятно увлекательный рассказ натуралиста, знавшего словно не только все повадки растений и животных, но и сокровенный их язык. Он создал и свою доктрину о ведущей роли животных в заселении земли: дескать они, перенося семена растений, определяли соответствующие ареалы, а не наоборот.

Конечно, я профан судить о справедливости его идей; но если даже это были только мифы – потрясающие мифы, внушавшие великую любовь ко всей наземной жизни. За доказательствами он в карман не лез – они росли прямо на его приусадебном участке: прирученные им пихты, маньчжурский орех, клюква, морошка и множество других культур. И после его смерти этот зоосад остался живой памятью о нем.

Я его спросил: «А почему сейчас-то вас не жалуют – вроде уже даже модно стало ходить в церковь и крестить детей?» – «Это еще не Бог! До Бога надо дорасти!..»

Три дня кряду, пока не кончились мои командировочные, я прилежно ходил на его лекции, перераставшие у нас в целые диспуты. Больше всего поражала системность его взглядов и подробность знаний обо всем от неба до земли:

«Почему засоряются хвойные леса? Ольху нельзя сразу рубить, тогда от корня тут же вырастет еще больше побегов. А надо снять лычко по комлю, чтобы дерево сначала высохло… Нельзя разводить лес на пашне, на рисовом поле, на клюквенном болоте – потому что гектар клюквы ценней в сто раз гектара леса!..»

Вот настоящий, показалось мне тогда, писатель и пророк! Один, не признан, убежден; не от озлобленности шпарит – а от полноты, как детям: дорастут – поймут…

Я от него бежал к местным чиновникам: вот кто должен здесь рулить! Он эту землю знает, чувствует, как мать дите, только коснется – и уже не больно!.. Он рассказывал, как у них там стало с болота заливать луга: по краю есть канавка, еще старики лопатами копали, надо ее прочистить, а попросить ладом старух – и даром сделают. Но те чинуши, мало чем отличные от нынешних, врубили свой проект с экскаваторным рытьем, под экскаватор просека в пятнадцать метров. Рыть начали, какие-то ключи нарушили – и вконец все затопили!

Он сорок лет писал без устали во все концы, как строить клюквенные совхозы и курорты – но на эти планы по сей день ответа нет. Дали бы ему эту землю в руки – он бы ее озолотил! Но, говорили мне, ему уже под сто, он не в того Бога верит – еще в насмешку за его зоосад Мичуриным дразнили!

Но это все не диво – и для тех, и для нынешних времен; главное диво было для меня в другом. Он просидел в своей дыре всю жизнь, как декабрист – и не озлобился, не погасил светильник! Другой на его месте давно б спекся, расколол об эту тупь башку – а он: «Я счастлив, что незнаем был!» Для него это была не дыра, он любил мир как-то иначе, шире, планетарно, и ему было так же все равно, где жить, как мне на Кутузовском или на Ленинградке. Он был на самом деле счастлив своей долей – вот в чем было чудо!

Я говорю ему: «Откройте секрет, поделитесь!» А он: «Никакого секрета нет. Свежий воздух, свежая вода, молитва и вера в Бога». – «Но Бога нет!» – «Кто же тогда создал все это?» – «Само, из грязи». – «Конечно, можно верить и так, и грязь – творенье Божье. Но почему вы боитесь верить прямо в Бога?» Я вон из кожи спорил, злился – а он в ответ только смеялся добродушно: «Мы, христиане, люди надежные, у нас две тысячи лет вера одна и устав один. А у вас что ни власть – все заново. Как же так можно что-то выстроить?»

В итоге я только убедился, что элементарно не могу доказать, что Бога нет. Ну да, пусть он знал больше и сильней был в казуистике; но уже несколько охолонясь, я понял, почему не мог его оспорить. Дело не в казуистике, а в том, что у него была какая-то своя точка опоры, которой не хватало мне. Какой-то слад со всем, включая и грязь, миром; отсутствие вот этой личной фронды: не принимаете мое – так в петлю, за кордон; труды – в огонь, раз не по-моему – тогда ни по какому! А он все ждал, таился терпеливо: «Смешно думать, что во вселенной мы одни. Жизненная энергия сильна чрезвычайно!..» Жаль только, что так и не дождался ничего!

Жаль, что в нашем споре о существованье Бога, проигранном мной при еще коммунистических попах, при нынешних по факту оказался прав я. Та сказочно красивая земля, которая нас вдохновляла на блаженные беседы, разграблена вконец. Все, что она родила при еще не окончательных невежах-атеистах, при сменивших их невежах окончательных мы покупаем за границей. Вологодское масло с чудесным ароматом местного букета трав кануло в лету навсегда, в убитых деревнях никто больше не живет – и не пишет «тревожных писем», ибо слать их больше некуда. Крестьяне, то есть те, кто и породил само однокоренное слово «христиане», уничтожены как класс.

И когда в виде какого-то последнего духовного спасенья у нас вовсю окрылись двери храмов и мода ходить в них стала повальной, мы не пошли тем дедовским путем. Но прямо по словам Христа, что «широки врата и легок путь, ведущие к погибели», пошли легким путем, не требующим ни совести, ни знаний, ни труда. Просто стали проедать наши недра и леса, а попы, снимающие пенки с общего упадка, ударились в стяжание своих земель – при полном равнодушии к судьбе родной земли.

Еще они ударились в борьбу с крамолой, суды против Дарвина и прочее обрезание остатков разума; вот-вот вновь захотят сжигать еретиков! В средневековье это сожжение называлось аутодафе – от испанского auto de fe: акт, дело веры. На это дело разве еще и годны наши прелаты: ничего больше за их вызолоченными ризами и агрессивно-представительскими лимузинами не видать, хоть выколи глаза!

 

 

МОЯ ФРАНЦУЗСКАЯ ЛЮБОВЬ

 

Теперь у нас уже никто не спорит против рынка, поскольку это – то святое, на что всем надлежит молиться и чему все жертвы, включая человеческие, приносить. Чтобы все, значит, было «как у них» – у западного мира то есть.

Но «им», наверное, и в страшном сне не снилось услыхать подобное тому, что я как-то услыхал в родной провинции: «Сынок, я старая учительница. Дай что-нибудь». Сынки и ту, которая их грамоте учила, ради своего святого дела выбросили на помойку. И вообще на этом нашем обезьяньем рынке человеческая жизнь пошла ни в грош. Человека убить стало – что муху все равно. И если сложить в денежном исчислении все то, за что у нас за эти рыночные годы наубивали людей, и разделить на общий вес всех убиенных – килограмм человечины получится куда дешевле, чем кило говядины.

Но почему, грызет вопрос, у нас все так? Ведь вроде все уже предельно «как у них». И все-таки так глубоко по-своему!

И тут мне в качестве небесполезной иногда ретроспективы вспоминается давнишняя любовная история, случившаяся у меня еще в застойную эпоху с одной француженкой, студенткой, как и я, филфака МГУ.

Звали ее, уроженку еще чуждого нам мира капитала и наемного труда – а впрочем имя не суть важно. И она была коварно завезенной в нашу степь, поматрошенной и брошенной женой одного нашего очень известного и ныне, и уже в ту пору кинорежиссера.

Я же – еще зеленый и весьма самонадеянный юнец, типичный представитель тогдашнего, выцветшего целиком впустую золотого племени. Начав учебу с лозунга: «Ученого учить – только портить!» – на лекции я не ходил, а ходил на рубль, что мать давала на обед, в пивную. При этом грелся легкой славой автора блуждавшей по рукам поэмы про Университет с таким началом:

Наш ликбез, как все бордели,

начинается с панели,

и на каждом этаже

справа «М», а слева «Ж».

Со второго этажа

видно много пейзажа,

а с девятого видать

и пивную, альму-мать…

И как-то иду по той панели, стоят дружки с другого курса, маясь, как обычно, в поисках трешки «для рывка», и кричат мне: «Слышишь, помоги хорошей девушке!» И представляют меня не очень юной с виду и тщедушной иностранке. «А че надо?» Она с легким акцентом говорит: «Я перевезла мебель на новую квартиру, надо ее расставить – если ваше пиво ждет». И я в порядке того племенного свинства спрашиваю: «А че мне за это будет?» «Моя улибка!» – отвечает она так, что я, не долго думая, и соглашаюсь: «По рукам!»

Тогда у нее был роскошный темно-зеленый «Вольво», не иномарка даже – целый иномир. Потом, правда, экс-муж путем какого-то размена пересадил ее на свои «Жигули», отняв эту царь-тачку под свой зад.

Сели мы в нее и поехали. Болтать с новой знакомой оказалось удивительно легко: она владела даром задавать вопросы и выслушивать ответы – вовсе не всегда, как я усек уже потом, интересные ей больше, чем тебе. И за дорогу я успел выложить ей на ладонь всего себя, не утаив, что увлекаюсь благородной музыкой, даже профальшивил несколько нот из одного не широко известного произведения. «Ви имеете в виду это?» Она, к моему полному ошеломлению, пропела стройно весь пассаж – и я почувствовал, как оперенная мелодией стрела пронзила мое вечно отворенное, как разгильдяйская калитка, сердце.

Веселые компании тогда у нас сбивались просто, и вокруг ее машины и двухкомнатной съемной квартиры к лету сложилось что-то вроде клуба неприкаянных, подобно моему, сердец. Мы набивались до отказа в тот жигуль, мчали в Серебряный бор, потом к ней, пили, гоготали, к ночи – опять купаться в реку…

Попутно филфаку МГУ она еще кончала Сорбонну – и все на «отлично». А еще с бешенством, непостижимым для ее утлого тельца – и тем паче для всей нашей бражки, работала: переводила, снималась в массовках на Мосфильме – помню ее среди пассажиров самолета в «Экипаже» – и так далее… Мы это воспринимали как безвредную гримасу того, чуждого нам мира: все – в воду, а она – в конспект; все – за вино, она – за словари в другой комнате. Вот только моему отягощавшему досуги чувству в ее комнате, при кропотливом полыхании настольной лампы, все как-то не доставало случая и места…

Зато ее манеры повергали в шок. Декан, ее научный руководитель, ей говорит: «Писать диплом по этому писателю не стоит, что-то я его не знаю». – «Ви думаете, что все, что ви не знаете – дерьмо?» Для нас, лихих гуляк и робких двоечников, это было чем-то запредельным, все равно что усомниться вслух в литературном даре только что принятого в Союз писателей генсека Брежнева. Мы-то учились как: «Вы вообще Рабле читали?» – «Ну». – «В детском поди переложении?» – «Почему, в подлиннике!» – «На старофранцузском?» – «Ну». – «Вон, невежа!» – «Ну поставьте троечку, честно прочту!» Но ей за ее безукоризненное знание конспекта прощалось все.

Однажды я прорываюсь по нахалке в один элитный и закрытый для народа клуб, куда она ходила – она за столиком пьет кофе. Кругом дым, пьяный гвалт, кто-то орет: «Я – Пушкин! А Пушкин – гов-но!» Вживляюсь в давку к буфету – кто ж из таких пушкинистов станет в очередь! – что-то беру и оглядкой вижу, как к ней подошел пьянчуга и задает свою, напоказ сидящим рядом, сцену: «Ну ты тут кто такая? Подумаешь, привез Андрон на хрену!» Спешу выйти из давки, чтобы оказать защиту – но она спокойно берет чашку с кофе и с беглым презрением, как стряхивают червяка, плещет буяну в рожу: «Merde!» Тот, утираясь, ретируется с побитым видом – а я сокрушенно сознаю, что вся моя возможная защита, увы, ей не нужна…

И хоть я каждый день при ней, ревнивый спутник ее деловой и культурной жизни – до главного вопроса, который постепенно превращается в вопрос всего, все неизменно далеко. Шнуры души горят, но дальше, кроме дохлой пионерской дружбы – ничего.

И вот меня осеняет мысль позвать ее, для опрощения попытки речи, в ресторан. Но на что? Я же по определению – поэт, нищий, без стипендии, завелся рубль – сразу на бочку! Но судьба шлет случай: другой богатой иностранке с исторического факультета, изнывающей сисястым грузом дуре, нужна курсовая о столыпинской реформе – и она платит за нее как раз искомый четвертак. Я мигом заключаю сделку, мчу в читалку, выписываю литературу – и выдаю всю свою наглую оценку реформатору, кстати оцененную потом на «хорошо». И с выручкой в потной руке бегу звать ту, ради которой двигал подвиг.

– Откуда у тебя деньги? Лучше купи себе рубашку! Ну ладно, ладно уж, пошли.

Пришли, уселись. Но она, храня то ли меня от трат, то ли себя от моих хмельных атак, просит себе только кофе, минералку и какой-то пшик из зелени – и мне брать много водки не велит. Хоть у меня нет аппетита вовсе, ограничиться подобным перед важным хлыщом во фраке не хватает духу, требую всего сполна. Давлюсь лишней едой, но малой водкой речь нейдет; она ж, такая понимающая, не хочет нипочем меня понять, только смеется – и все уходит в пользу чистой пытки…

Затем минует ряд уже совсем печальных дней. Тайный расчет хоть обратить свои несносные страданья в сносные стихи тоже не проходит. Из-под пера прет только всякая чушь типа:

Положа на сердце руку,

горькой правды не тая,

узнаю я эту суку:

эта сука – это я! 

Что делать? Жизнь, и дотоле не ахти какая ясная, теряет для меня последний смысл.

И вот я у отца, шалившего охотой, краду патрон 12-го калибра с волчьей дробью и примеряю, как последнюю надежду, к сердцу. Решено! Беру еще гвоздь для удара по пистону – и на ночь глядя отправляюсь к избранной помимо ее воли приказчице моей судьбы. Или – или!

Она мне открывает дверь:

– А почему ты не позвонил? Я могла быть занята.

Пялюсь в пол мрачно:

– Потому что.

– Караул! Он лезет в мою душу!

Но убедясь, что я шутить не склонен, она садит меня в комнате близ немо укоряющих тетрадок и очень просто, как доктор неудобную болезнь, раскладывает мой смертельный вызов:

– Во-первых, если хочешь что-то от женщины, приди к ней с цветами, а не с таким лицом как у тебя. Чего ты хочешь? Стать моим любовником – я правильно поняла? Там, где я воспитана, это значит, что мужчина подает женщине руку – если он не альфонс и не сутенер… Ну слушай, раз ты сам пришел!.. У нас хорошая компания: вы, молодые мужчины, москвичи – и я, слабая женщина, иностранка, которую бросил муж. Вы у меня едите, пьете, я вожу вас на машине, зарабатываю на квартиру, на бензин. Нам очень весело, но почему за это должна платить одна я? Вас это даже не смущает! Ты можешь мне чем-то помочь? Кто ты? Писатель – где твои книги? Поэт? Твои частушки – на заборе. Я знаю, что ты очень добрый, умный, у тебя хорошая душа. Но у меня тоже очень хорошая душа! У меня есть сын, я вернусь домой и буду жить для него. Научись сначала жить хотя бы для самого себя!..

Выскочил я от нее после трепки, какой не терпел сроду, и без позабытого в пылу патрона чуть живой. Но – живой, обратно зрячий: вот уж протерла мне своей баней фары! И с этого капитального облома я странным образом уже точно знал, как дальше жить, что делать. Вот только на радостях так и не смекнул выставить ей за дорогой урок, пошедший впрок, цветы – единственное, о чем из всей этой истории жалею.

И вот она-то мне как-то и сказала: «Знаешь, чем ваша система отличается от нашей? И у нас, и у вас много всякого дерьма. Но у нас оно туда-сюда, в газеты попадет – и тонет. А у вас – только и всплывает!» Я ей еще на это попенял: «Такая власть!» Она ответила: «Такие вы!»

И вот сколько уж с тех пор прошло, я по сей день не устаю дивиться ее прозорливой правоте. Сменилось уже вроде капитально все, незыблемым осталось только это правило – и в корень всей нашей обезьяньей отсебятины легло. Кто по уши в дерьме, в кровище, больше всех украл – и наверху. Тому, в силу какой-то рабской косточки, и поклоняется родной народ.

Вот почему я и вспоминаю в поисках ответа на теперешний вопрос свою давнишнюю любовь. И теперь вижу, чем она тогда меня взяла. Она одна среди нашего пустого племени была и в том несвободном времени свободна – тогда как мы лишь были праздны. Хоть и могли в знак протеста против экзаменовки по тогдашнему писателю № 1 спьяну расколоть урной витрину или прогорланить, катя в милицейской люльке: «Гаудеамус игитур!»

И с ней бы я пошел, что называется, в разведку хоть куда, хоть в самый дикий рынок. Но и тогда, еще до всякой нашей рыночной ходьбы, будучи в полном смысле слова товарищем, она была и в полном смысле госпожа – не в том, в котором у нас нынче почитает себя всякий сброд, сожрав икорный бутерброд. А мы как с эпохи еще прежних палачей и стукачей не были, опошлив слово, первыми – так и не стали, извратив понятие, вторыми.

И потому все перемены у нас – с одних идей и идолов, при тех же режиссерах, на другие – лишь в пользу той же, наиболее плывучей фракции. И человечина не может дорожать при этом – может только  дешеветь…

 

 

ПОСЛЕДНИЙ ПОЭТ

   

Трудно уже поверить, но еще в конце прошлого века поэзия была у нас в такой чести, что не сравнятся никакие нынешнее телешоу. Тогда мне повезло близко подружиться с очень примечательным поэтом и героем сделавшего всех нас времени Сергеем Алихановым. С годами эта дружба выдохлась, еще он как-то, уже сидя гоголем за блюдом в ресторане ЦДЛ, здорово мне нахамил, после чего мы перестали и здороваться.

Но спустя время я все же не удержался позвонить ему и сообщить, что хоть он и скотина, но стихи, написанные им Бог весть когда, не только не увяли в моей памяти, но и заставляют меня то и дело их цитировать, как совершенно современные сегодня.

 

Какая чушь, но надо мне найти хоть пару строк,

Чтоб, не кривя душой, его я похвалить бы мог.

 

В его руках отдел, журнал, в моих руках – перо.

Желанье есть, уменье жить, увы, как мир старо.

 

И там, где он доволен мной, доволен я собой.

Я не кривлю душой, душа становится кривой.

 

Обратной стороной престижной цены слова был жестокий политический и просто кумовской отбор на его публикацию. Что парадоксально заставляло окупать право заниматься высоким творчеством всяческой низостью – источник многих личный пакостей и драм. И юный, дерзко одаренный Алиханов, сразу попав в этот переплет, не мог или почти не мог тогда печатать лучших своих строк. А после, когда жизнь переняла от поэтических кумиров той поры одни малиновые пиджаки, нужда в этих строчках, опубликованных с огромным опозданием, угасла вовсе.

Я помню, как тогдашние критические суки задолбали друга, как врага народа, за такие:

 

На лицах ваших стыдно мне читать

Злорадства непотребную печать.

 

И когда он злостно сочинял, как истинный поэт, ради самой идеи сочинения такое:

 

Из кремлевских ворот не зря

Выезжают фельдъегеря, –

 

или:

 

Сидишь ты в ресторане,

Осетр твой запечен.

Не пойман на обмане,

Ни в чем не уличен, –

 

все назначалось только в этот хищно поедающий честолюбивого поэта стол. Но Алиханов сроду не был тем кургузым, жалким сочинителем, упертым в одно это самоедство. Мне всегда нравилась его очень простая и внятная словесно лирика в духе, очерченном Твардовским: «что стихи – а все понятно, все на русском языке»:

 

С Анной всех я забываю

И не помню ничего.

Парня, парня одного

Анне я напоминаю.

Так она его любила,

Что и на меня хватило. 

 

Или под названием «Бессмертная прическа»:

 

Причина всех напастей,

Скандалов и расстройств,

Необычайный мастер

Покинет свой ролс-ройс.

 

Всем мне хватает лоска,

Ах, очередь – прикинь –

Вдоль дома, вкруг киосков

Цепочка герцогинь…

 

А ты рукой подростка

Откинешь локон с глаз –

И возникает враз

Бессмертная прическа.

 

И драма, обломавшая ему в самом начале поприща рога, случилась с ним как раз на этой лирической, тесно умешанной с навозом всего остального, почве. Когда мы познакомились, мне не было еще и 20-и, ему – лет 25. И он был чуть не самый о ту пору блестящий баловень столицы. Высокий, под 2 метра ростом симпатяга, мастер спорта, чемпион СССР по волейболу среди юношей. В лучших друзьях – знаменитые поэты, первый – Евтушенко, которому он на моих глазах кричал, когда тот вел какой-то семинар:

– Женя, бросай эту х...ю, пошли бильярдиста покажу, прохвоста, выше крыши!

И в протоколе милицейской части за дико наглую тогда, доступную лишь самым избранным драку в «Интуристе» с иностранцами они стояли через запятую: Евтушенко, Алиханов. О чем знала, конечно, вся литературная Москва, и двери поэтических редакторов журналов Сергей буквально открывал ногой.

А привалило ему это бешеное счастье так. Родился он в Тбилиси, окончил институт физкультуры – одновременно, против всех стереотипов, не только прочел, но и усвоил целую библиотеку книг. Да еще сочинял очень приличные стихи – чем сразу выбился в высший тбилисский свет. Вдобавок, чтобы доломать совсем стереотип, заделался вольным леваком-таксистом – и его, как достопримечательность, показывали всем обильным тогда поэтическим десантам из Москвы в еще открытую нам братски Грузию.

Так с юным леваком с божественной печатью на челе познакомился не самый знаменитый среди публики, но самый почитавшийся в высшем кругу поэт Александр Межиров. Учитель многих, в том числе и Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной; мудрец, философ, энциклопедист, еще переженивший на своих прежних любовницах своих учеников. Известный тогда скандал произошел, когда Евтушенко, как-то ранним утром позвонив из Америки своей жене, вклинился в телефонный разговор, который Межиров вел с кем-то прямо из его спальни. Сам Межиров создал про это такой аллегорический стишок:

 

Много удивительных игрушек,

Буратин, матрешек и петрушек,

Не жалея времени и сил,

Мастер легкомысленный придумал,

Души в плоть бунтующую вдунул,

Каждому характер сочинил.

 

Дергает за ниточку – и сразу

Буратины произносят фразу,

А матрешки пляшут и поют… 

 

Человек в высшей мере артистичный и лукавый, он мог, например, зайдя к соседу по дому и застав одну его жену, убрать ее на такой номер с безупречно выверенной интонацией: «Злодейка, что вы натворили! Эта страсть выше моих сил! Сейчас – или никогда!» Или зеленого поэта, приволокшего ему на суд стихи, смешать с дерьмом внезапным, совершенно не идущим к делу замечанием: «Какие у вас изумительные ботинки! Прелесть! Где вы их купили? Дивно вам идут!»

Будучи при этом автором известнейших, как гимн, стихов «Коммунисты, вперед!», он хорошо умел употреблять свой артистизм и на добычу более материальных благ. Под свою излюбленную сагу о необходимости простора для работы над дальнейшей частью этих «Коммунистов» выдоил из казны, сверх прочего, и дачку с собственной бильярдной в Переделкино.

Была у него и дочка на выданье – очаровательная, в глазах папы, поэтесса, которую он при всем своем еврейском чадолюбии не мог во всем московском свете выпихнуть ни за кого. И вот, объездив на своих ударных «Коммунистах» целый свет, великий кукловод решил, что лучшего жениха, чем юный, сохнущий по славе Алиханов, с его духовными и внешними дарами, для милой дочери не может быть.

Он вывез малого в столицу, обженил – и сделал из него всем куклам куклу, насадив на нитку самого сногсшибательного успеха. Пробил для молодых чудный двухкомнатный кооператив, дал Алиханову свою машину, включил его, как восходящую звезду, в круг высших поэтических светил. И самое для поэта головокружительное: его стихи запестрели в лучших московских журналах, куда иные ждали очереди не годами даже, а десятилетиями; готовилась к выходу его первая книжка, у молодых родилась дочка… Тогда-то мы и познакомились, и для знакомства новый друг безжалостно раздел меня, еще совсем безопытного лаптя, на бильярде; правда, весь выигрыш был тут же братски пропит.

А дальше прямо на моих глазах произошло столь же крутое превращение обратного порядка. Резвимся мы в бильярдной ЦДЛ, куда Сергей, будучи еще никем, но уже всем, ходил как к себе домой – вдруг возникает историческая тоже личность Аркадий Семенович, администратор, прозванный за малый рост и строгость Крошкой Цахесом. И сей отважный страж писательского балагана, головой по атлетическую грудь Сергея, на визгливой ноте обращается к нему: «Ваш писательский билет!» «Какой билет? – спокойно отвечает уже слегка избалованный своей фортуной Алиханов. – Пошел на х..!» «Кто вы такой, чтобы меня так мативировать?» – еще визгливей режет кроха. «Тот, кто тебя туда послал», –  и беспардонный самозванец, склонясь над шаром, показывает легендарному админу зад.

Но тут призываются из-за кулис дежурные менты – и заигравшегося наглеца с позорищем спускают с небосвода ЦДЛовских ступенек.

А ниточки всего спектакля восходили к тому же зятю, мастеру потягивать их так и сяк. Брачная жизнь друга с его дочерью, которую он, может, с самого начала и любил – как искренне влюбляешься в редактора, который пропускает тебя в свет – пришла скоро к полному развалу. Причем на этот счет я слышал две взаимоисключающие версии. Межиров утверждал, что в его жизни было два страшных потрясения: Великая Отечественная война – и Алиханов. Который де дошел в своей неблагодарности до края, не являясь сутками домой и начиняя данную ему машину всяческой блевотиной, презервативами и женскими трусами.

Сергей же клялся, что сам тесть довел его до тошноты своим маниакальным носом во все дыры его личной жизни: как размещать продукты в холодильнике, где ставить шлепанцы и вешать халат…

Короче, ну не сжились и не сжились. И Алиханов решил честно развестись – конечно, представляя, что без тестя ему, только блестяще стартовавшему, но еще не занявшему никакую из орбит, придется туго. Но, думаю, и это тоже подстрекало его на разрыв: ценой своих ободранных локтей залезть на свой шесток – а не отдать судьбу под хвост пресыщенной семейке. Об этом позже он сложил ходкий и изрядно подкормивший его шлягер:

 

По ниточке, по ниточке ходить я не желаю…

 

Но лучше сказал в тех наоборот пускающих поэта по миру стихах:

 

Свобода бесконечно запоздала,

Когда она не с самого начала.

 

Но цена, которую ему пришлось заплатить за бунт против скрутивших его золотых постромок, превзошла самые худшие его ожидания. Позорный вывод из бильярдной ЦДЛ стал только первым шагом устрашения в той отеческой войне, что развернул против него всесильный фронтовик и патриарх родной поэзии. И небо, только что сиявшее в алмазах, очень скоро показалось моему дружку с овчинку.

Прежде всего литературный классик не поленился обойти все московские журналы и издательства, где строго заказал печатать впредь хоть строчку соскочившего с постели его дочки негодяя. И долго затем ни строки Алиханова уже нигде не появлялось, его книжку в издательстве немедленно рассыпали.

Следом в атаку были кинуты те знаменитые петрушки, что предпочитали лямок с их почтенным мастером не рвать. И вместе с самым знаменитым Евтушенко, который за бесчестье, нанесенное ему седовласым ловеласом, морду предпочел набить жене, напали на юного собрата с ультиматумом: «Вернись в семью!» Но тот и хору этих пляшущих по ниточке светил не внял, и началась следующая дрязга за квартиру, полцены которой заплатил отец Сергея: чтобы не разменивать ее, а выпихнуть мальца на улицу совсем. В итоге он еле выменялся на крохотную комнату в хрущевской коммуналке – но сохранилась замечательная коллективка за подписями Куняева, Шкляревского и Евтушенко, где Сергея с суровым пафосом увещевали сделать по-межировски, иначе «наши отношения в дальнейшем станут невозможны навсегда».

Когда литературная блокада была полностью наведена, экс-тесть включил в поход на им же разоренного зятька еще и суд: драть нищего по алиментам. Тот, было время, их действительно платил в размерах курам на смех: по десятке, по пятерке в месяц. Но это была истинная четверть его заработка – когда у Межирова не было и близкой денежной нужды. Но одержимый чадолюб и кукловод готов был выложить из своего кармана сотню, чтобы наказать на рубль порвавшего его сеть молодца.

Но самым изумительным деянием фронтовика, решившего, похоже, впрямь разжечь против былого зятя Третью Мировую, стал навет на имя тогдашнего первого секретаря ЦК Грузии Шеварднадзе с просьбой выгнать со службы Алиханова-старшего за неправильное воспитание сына. И ошарашенный отец был вынужден докладывать в ЦК подробности постельных отношений его сына. Но когда уже подготовленный вопрос подали на визу Шеварднадзе, тот, так и не поняв, почему должен из Тбилиси нюхать смрад московского белья, решил все одним махом: «Пускай молодые поэты е...я с кем хотят!»

Другим, уже сугубо поэтическим венцом этого похода стала поэма Межирова «Альтер эго», яростно бившая все по тому же незабвенному зятьку. Кстати, по-моему, поэма очень неплохая – удивительный пример, как очень правильно и просто понятый главой республики вопрос в душе поэта преломился в цепь мощных эпохальных обобщений:

 

И непереваренного Ницше

В животе приталенном неся,

Ты идешь все выше, то есть ниже,

Ибо можно все, чего нельзя…

 

Но в жизни было все, увы для Алиханова, не так. Я хорошо запомнил его о ту страшную для него пору. Нищий, в какой-то кургузой зимой и летом курточке; его не издают, ему не светит ничего; он, бывший завсегдатай Арагви с Интуристом, жрал одни макароны, а когда они кончались, звонил с одной щемящей просьбой: «Накорми». А тут еще его угораздило заразиться триппером, ему провели подряд два курса принудительного лечения, и его, огромного, вечно голодного, ломало и шатало на ветру. Но он, выбрав какой-то свой сектор свободы, чем и рождал симпатию при всех своих, часто неподобающих в приличном кругу качествах, клонясь все ниже, все же на поклон назад не шел, а шел своим крестным путем:

 

Ах зачем меня судьба тащит волоком,

Да опять все по судам, по венерологам.

 

Не с женою, не с подругой, не с невестою

Я по улице иду, иду с повесткою…

 

Кстати о том, чем кончилась судьба его гонителя: он сбил в Москве своей машиной насмерть человека и трусливо удрал с места происшествия – да это засек кто-то из прохожих. И тогда он, страшась зависшей кары и употребив все свои влияния, удрал в Америку, где и дожил свой никому уже не нужный век.

А Алиханов продолжал царапаться и биться здесь. Приходит осень, и он мне говорит: «Пора жениться!» Покупает ему новая семья в комиссионке теплое, с меховым воротником, пальто – и он, хвастая обновой, заклинает: «Только никому не говори, что из комка!» Но при не затянувшемся впоследствии разводе ему вставляют в счет и пальто, и все, до рюмки, что он спил и съел – и вот у него на руках уже пара исполнительных листов: по дочке и по крохоборам. И, кажется, весь гонорар за первую тоненькую книжку, наконец-то вышедшую у него в 80-х, на растерзание по этим счетам и ушел.

И однажды он звонит: «Ну все, я знаю, как разбогатеть! Надо писать песни. Знаешь, сколько Поперечный с «Птаха» одного имеет? По пять штук в месяц – а вчера еще у меня рубль стрелял!»

И мой упорный друг ушел с головой в шмальцеванье текстов к песням – только сразу у него не вышло ничего. Когда он уже с год прозанимался этим, втянув ненадолго в это и меня, сокрушенно поделился: «Поганая образованность мешает. Нет в тексте идиотства – не поют! Все эти книги, суки! Прочитать их – легко, забыть – пока не удается».

И впрямь его очень гармоничные, на мой взгляд, тогдашние творенья типа:

 

Сыграйте еще раз

Мелодию любви моей,

Мне вспомнилось сейчас

Все связанное с ней, –

 

не становились шлягерами нипочем. И он, раздетый и голодный, ради одной цели – выжить – стал целеустремленно биться над забвением всего, что составляло в эстрадном промысле лишний балласт.

 

Не поется ему и не пляшется,

А приходится петь и плясать.

Но однако же и не плачется –

За улыбкой лица не видать.

Хороша ты, работа эстрадная,

Эх, наяривай, струн не жалей!

Если жизнь получилась нескладная,

Пусть хоть песня выходит складней.

 

Помню один урок по сочинительству, который он мне дал тогда – а я почти дословно напечатал под заголовком «Авторские» на 16-й странице в «Литгазете»:

– Эти пальцы не нужны, лучше ты их завяжи. Только два крайних на левой и три на правой. Теперь ногу. В оркестре что главное – ударник. И в музыке – риф, движение ногой. Запомни, это база. Показываю, вот так Жора бьет, а он – великий композитор! Почаще, в ритме сердца – человек сразу начинает плясать…

Теперь с руками… Куда! Лишние пальцы! У Жоры авторские за пять штук, а он вообще этими не умеет, когда на худсовет идет, руку бинтует, чтобы не играть. Это пианизм, а пианизм в шлягере не нужен. И никаких движений по горизонтали. Только вверх-вниз. Ближе к естеству.

Ну, теперь голос. Ты ори! Сильней!.. Куда!! Драматизм!!! Черные пока совсем не трогай! Драматизма быть не должно. Две гармонии в запеве, две в припеве. Жора вообще по черным не умеет, авторские за пять штук! И эти октавы не трогай, только эти две. У Жоры они вообще текстами заложены. И это что у тебя – Моцарт, Шопен! Убери! Быть близко не должно, кто увидит, ни одной песни не купит! Ну и что, что учился! Жора и в школе не учился – почтенный человек!..

Слова я напишу, ты не волнуйся, я десять текстов в день пишу. Ну, работай! По беленьким, по беленьким! Тут никакого вдохновения не надо, чистый профессионализм. Сто песен сделал, одна будет шлягером. Написал и забыл – это главный принцип… Ну, можешь теперь одну черненькую, для мелодизма, под худсовет. Но драматизма не должно быть нипочем!..

Но как он ни бился, написав уже за сотню текстов, авторские у него не переваливали в лучшем случае за полсотни в месяц. И стихи, которые он все же не бросил сочинять и снова начал, с перерывом чуть не в десять лет, слегка печатать, не окупали и простейших органических потребностей его приталенного самой жизнью живота.

Убийственный, конечно, случай – и я могу вообразить, как он сам переживал то, о чем ныть, даже по пьяной морде, не пускался никогда. Юный поэт, которым прежде восхищались высшие законодатели литературы, в итоге неудачного заезда в каверзно заряженную под него постель утратил все на долгие, как в каталажке, подлежащие списанию года. Тогда как тупиздень, над которой он смеялся свысока когда-то, давно вступила и в Союз писателей, и в жилкооператив, и в дачу, и в литературный обиход – добившись низкой сапой всего похищенного у неладно одаренного творца.

И уже неюный Алиханов, которого жизнь продолжала плющить и давить, начал осваивать, по безвыходности, ту же сапу. В стихах это сказалось так:

 

Уметь по телефону сделать дело –

Важнее ремесла. И ты звонишь

Раз сто на дню. И ловко, и умело,

И вкрадчиво о деле говоришь.

 

И не фальшивят артистизма струны.

Повсюду раздается голос твой.

И этот диск, как колесо фортуны,

Все вертится под суетной рукой.

 

Но в жизни это выглядело омерзительней намного. Так и не сдавшись на оставленную им дочку классика, он, дерзкий вольнодумец, записался в челядь признанных литературных заправил, которых сам стократ превосходил талантом и умом. Тот же бесцветный, низкорослый шкет Шкляревский, от которого никто и никогда не помнил ни одной строки – вот уж натешился над двухметровым Алихановым, былой грозой журналов и буфетов, а теперь – просто попрошайкой.

В Москве опальному атлету надлежало унизительно, на публику, таскать портфель Шкляревского, еще и остроумно поощрять его тщеславный берд. А на рыбалках и охотах, куда выбиралась эта признанная серость, натирать до крови хребет общим рюкзаком с харчами и доставать зубами, как собака, подстреленную утку из ледяной воды – о чем Шкляревский смачно сообщал всей ЦДЛовской бильярдной. Но только благодаря этим покровителям долго невыездные из стола стихи Алиханова стали хоть как-то попадать в печать. Еще эти хлыщи брали с него плату за столбец стихов в журнале в виде похвальных рецензий на их творчество – которые ему давали тоже хоть какую-то копейку на пить-есть.

На этой низкой почве и пошли на убыль наши с ним отношения. Я бы еще простил попавшему в собачий ящик другу, что он однажды чуть не зубами впился в меня, когда я хотел получить с его хозяина Шкляревского, страсть не любившего платить, бильярдный долг. Но мне, сроду пощаженному позорной нищетой, показалась просто невозможной мера его опущения за этот поэтический – да и просто съестной кусок.

Примерно в том же духе стало у него помалу получаться и по части песен. Отчаявшись вконец лично создать что-то, угодное кабацкой публике, он вошел в соавторство с поэтом-песенником Жигаревым, известным за редчайшего мерзавца в области, где нарывал успех. Я помню его прирожденные к угодливости глазки и слащавую улыбку, за которой уже не мерцало ничего человеческого. От него в силу его имиджа уже воротили нос все худсоветы – Алиханов же сберег хоть честные глаза и, вырывая ими снисхождение, носил соавторские тексты по этапам. И первые его шлягеры – «Сядь в любой поезд» и другие – уже разившие той прибыльной кабацкой гнилью, процентов так на 95 были сляпаны его соавтором.

Работал этот тандем, наконец-то давший Алиханову какой-то сок, в таком ключе. Как-то смотрю, идет он с какой-то страшной, как смерть, бабой, лебезя перед ней всячески, меня не замечает. Потом встречаемся с ним в кулуарах кабака, я говорю: «Ты что, с ума сошел такую мымру ублажать?» – «Поц! Ты не хаваешь! Это Марыля Родович!» – «Ну рыля ж все равно!» – «Поц! Это бабки, чистоган! Она мне имя делает!»

Сводил, значит, он ее в кабак на десятку, Марыля дамой оказалась скромной. Жигареву, с которым они заряжали тексты под нее, отчитался на четвертак. Тот выставил фирме «Мелодия», где имели тоже интерес, счет на полтинник. А те с администратора Марыли заломили уже все сто – на кои выпившая чашку кофе в кабаке певица и была обута.

Затем соавтор Жигарев внезапно умер в цвете лет – и, сделавши немало популярных песен в свое время, в ту же секунду своей смерти всеми был забыт. Лишь Алиханов посвятил ему стихи:

 

Тают в эфире наши следы.

Душу вложил ты в радиоволны.

Пусть хоть припев долетит до звезды,

Неунывающей глупости полный…

 

А следом уже сам сделал песни с Антоновым, Укупником, другими звездами – и денежки, которых он бесплодно ждал лет двадцать, наконец потекли к нему уже достаточным для собственной квартиры и машины ручейком. Хотя даже на собирании пустой посуды, на бильярде, где он умел драть лохов беспощадно, уже не говоря о межировской койке, – он мог бы сделать то же самое скорей раз в сто. Но он, оставив главную гордыню все же за собой, хотел дойти до денег поэтически – и дошел, положив на это столько крови, жизни и достоинства, сколько не клал на моей памяти никто другой.

Когда он стал совсем успешен в жизни, заимев, как всякий новый русский, свой офис, женясь, кажется, в четвертый уже раз на молоденькой, – мой интерес к нему, когда-то поражавшему меня своим не походившим ни на что путем, иссяк совсем.

И тут случилось то, что он меня опять, как в дни далекой молодости на бильярде, обманул и обыграл. Случайно вдруг мне  попадаются его стихи в одной опять, как при еще коммунистических зажимах на него, заштатной газетенке. Я их читаю – и с невольно растаможенной слезой во взгляде вижу, что все время, сколько мы с ним не встречались, он, не покладая рук, напрягал свое уже вошедшее в кровь ему – и времени – перо. Вот одно стихотворение оттуда – «Калашников»:

 

С ним патриоты в праведных чалмах,

И он прижат к бунтарским гимнастеркам.

Калашников в уверенных руках

В толпу стреляет, в окна, по задворкам.

 

В тропическом лесу, в полупустыне

Был равенства и братства острием,

Идеи путь прокладывал огнем –

И просто смерть по миру сеет ныне.

 

И я был вынужден признать, что мой старый-престарый друг, с которым наши стези разошлись совсем, кому судьба судила охлебать несовместимые ни с чем кучи дерьма, – остался, может быть, единственным на всем теперешнем кону поэтом, кого можно, не кривя душой, читать:

 

Прощай, родимый дом, прощай моя квартира.

Здесь длилась жизнь семьи – и вот она прошла.

Чтоб удержаться здесь, нам рода не хватило,

Нас много меньше тех, которым несть числа.

 

Нам столько нанесли кровавого урона,

Отняли у семьи, не передав стране!

И вот нас меньше тех, которым нет закона,

Вернее, сам закон на ихней стороне…

 

И вновь вся наша жизнь вдруг превратилась в небыль.

Все речи этих лет – как длинный приговор.

И в беженецкий скарб вдруг превратилась мебель,

Когда ее за час всю вынесли во двор.

 

Дубовая кровать, резная спинка стула,

К которым так привык еще мой детский взгляд,

Что с ними делать мне здесь, посреди разгула,

Который вновь кружит, ломая все подряд?

 

Но я построю дом, дождусь цветенья сада.

Меня не разделить с моей больной страной.

Ведь я и есть теперь последняя преграда –

И хаос у меня клубится за спиной.

 

Зачем эти – последние, может быть – стихи нужны сегодня, я не знаю. Но с полной совестью могу сказать, что после них других уже я не могу читать.

 

 

БАНДИТ МИСЮРИН

 

Как уже мертвый Вова опустил московскую прокуратуру

 

Когда наши беззарплатные шахтеры взялись за грозную секиру голодовки, Мосгорпрокуратура завела одно весьма показательное дело. В итоге оно было так же показательно развалено, зато явило замечательный портрет героя наших угольных – и более широких пластов и горизонтов.

Получает Вова Мисюрин, глава объединенных бандформирований Новокузнецка, записку от знакомого судьи: «Зайди к начальнику тюрьмы, там двое твоих за тяжкие телесные. Заколебали!»

Идет Вова к тюремному начальнику, с которым, как и с прочей местной властью, в самых лучших отношениях; приводят на разбор и пацанов. «Ну  что опять, придурки, натворили?» – «Да настучали слегка козлам, ну мы все поняли, больше не будем!» – «Не можем, значит, с самодеятельностью завязать. Все, значит, на шконку тянет, слонку полизать. Ну и сидите, исправляйтесь!» – «Ну Вов, – взмаливается тогда один из них, – ну отпусти! У меня свадьба на носу. Невеста не поймет!» «Ну ради свадьбы только, – мягчает все же грозный вождь. – И в последний раз!»

И он, когда-то начинавший с теневого цеха по пошиву тапок на резиновом ходу, а ставший главарем влиятельной «системы», едет дальше к своему судье. Которому гуманное решение бандита сообщается; суд, дабы вынести его публично, как подарок к свадьбе, назначается.

И вот вся свадьба собирается в суде: невеста, родители, братва. Является и сам авторитет – которого судья с озабоченным лицом просит в совещательную комнату, где говорит, что ночью одного из заседателей сразил недуг и заменить некем. «Ты не дури, – бандфюрер отвечает, – я обещал, свадьба заряжена, ищи где хочешь заседателя!» – «А будь ты им». – «А можно?» – «А что делать?»

И Вову быстро вводят в дело, секретарь в зале объявляет: «Встать, суд идет!» И трое судей, один из которых первый мафиози города, занимают свои места. Аж у кого-то из братвы срывается: «Да это ж Вова наш! Вов, ты сдурел?» Но тот вмиг гасит шум: «Цыц, матку выверну за непочтение к суду!» И процесс пошел, свидетель говорит:

– Да, я все видел, шли эти двое, им навстречу те. Потом они нечаянно столкнулись, те упали…

Прокурор перебивает:

– Как это столкнулись? Тут в протоколе: черепно-мозговая травма, перелом ключицы…

Свидетель недоуменно поворачивается к пахану:

– Володь, что говорить-то?

– Правду говори!

– Так я и говорю…

И суд вершится приговором: подсудимых оправдать за недоказанностью вины. Отчего крутой бандит в глазах ребят из Кузни, с детства грезивших о чем-то обжигающем и отрывном, возносится чуть не в живые боги.

– Чем он к себе влек страшно? – поведывал мне уже в московском изоляторе один прежний мисюринский гвардеец. – Человек, способный на поступок, шаг. Знал превосходно труды Ленина, восхищался им как гением, который смог создать свою систему. Вова был одержим этой идеей – независимость от мира, воплощение любой мечты. Любил повторять: «Каждый человек способен на все, надо только дать ему толчок. Ты приходи к нам, нам от тебя не надо ничего, нужен ты весь. Взамен получишь все. В системе грязной работы нет. Ваши деньги лежат и ждут вас, надо только до них дойти и сберечь при этом свою жизнь». С новичком он никогда сперва не говорил о деле. Кидает пачку денег – пойди как следует оденься. Хочешь квартиру, машину – нет проблем. Парни денег не видели, жизни не видели, подписывались сразу. Таких в его системе сначала было человек 80, зарэкетировали всю Кузню: от армян по бижутерии – до шахт.

До обращения в бандиты этот очень милый с виду малый был офицером ГРУ. Впрочем с системой той, обидевшей его скудной воздачей за высокий интеллект и знание иностранных языков, расстался честно. И отдал душу мисюринской – тут же доставившей ему и «мерседес», и исполнение всех человеческих желаний.

А его младший брат, фанатик техники, имел заветную мечту: промчаться по трассе Формулы-I рядом с легендарными Сенной и Шумахером. Мисюрин сделал свой излюбленный великолепный жест ценой в несколько миллионов долларов – и мечта юноши сбылась. Взамен же он форсировал все «мерседесы» Вовиной системы так, что им в Москве не было равных. И погиб, когда на мотоцикле доставлял убийцу в автопробку возле Сокола, где застрял на машине враг – но враги открыли огонь первыми.

После чего бывший грушник и прозрел – ровно наполовину. Чтобы дать в отместку за смерть брата показания на уже утопшую в крови систему – но и сказать: «О годах, проведенных с Вовой, я ни капли не жалею. Я имел все и жил дай Бог! Я обожаю свою жену, ребенка, ему сейчас 5 месяцев. Он меня еще не видел – и не увидит, вероятно, никогда. Но я очень хорошо их будущее обеспечил, а мне моих признаний уже не простят».

Но это я уже коснулся эпилога, а в Кузне Вова еще отличился так. Приехал как-то туда один московский жулик для совершения каких-то сырьевых афер. Дали ему, чтоб и другим варягам неповадно было, вволю засветиться – и повязали по статье: особо крупные хищения.

На выручку примчалась его красавица жена. Туда-сюда метнулась откупиться, но правосудие там внешний вид имело самый неподкупный, всюду отворот. Тогда прознала она от людей про Вову – и к нему: помилосердствуйте! Мисюрин, вообще охотник до картинных жестов, ей: ну так и быть. И отправляется к судье, которому должно было достаться дело.

Но тот откуда-то свалился и впрямь неподкупный, весь на старых принципах, и в этот уже правящий бал рынок совести вступать не хочет нипочем.  Но и Мисюрин тоже свое слово, да еще столичной крале, дал! Короче, бились они, бились – победил закон, малины разумеется. Судья, урдевшись весь, пообещал за мзду отмазать подсудимого.

Мисюрин крале это сообщает – и называет размер мзды. Но та божится, что сейчас у нее столько нет, как только муж домой вернется, тотчас все пришлют. И Вова ей, щеголяя этим же картинным жестом, верит.

Затем опять суд, прокурор просит вору аж 14 лет, адвокат – скостить хотя бы до 8-и. И тут судья всех ошарашивает: улик не вижу, свидетели противоречат, подсудимого оправдываю. Прокурор-старик такого оборота не выносит – и его госпитализируют с инсультом прямо из здания суда. А освобожденный паразит мчит со всех ног скорей покинуть злую Кузню. И скоро там все это дело забывают.

Но только не Мисюрин, который спустя время посещает совращенного им судью осведомиться: пришла ли благодарность? Тот смущенно отвечает: нет. «А чем гад мотивирует?» – «Ничем. Пропал и все».

Такая весть приводит отца местного народа в самый жуткий гнев. И страшная месть сочиняется в его мозгу мгновенно.

Идет он к прокурору города, тот пишет протест на приговор суда, его отменяют, назначают пересуд – и москвича заочно приговаривают на все его 14 лет. После чего двое оперов из Кузни выдвигаются в Москву, где берут по ордеру уже забывшего и беспокоиться кидалу и этапируют за Урал для отбытия на всю катушку наказания. И никакие запоздалые кудахтанья жены уже ни на кого не действуют, поскольку раньше думать надо было. А слава Вовы, так лихо сделавшего вероломных москвичей, подскакивает в вольной Кузне еще выше…

Однако со временем он настолько на своей периферии вырос, что тамошние горизонты сделались ему тесны. И перебрался он вершить свои дела уже в Москву.

Открыл на подставные лица транссырьевую корпорацию «Нефсам» – «Нефть Самары» – и лучших из своей бригады прописал в столице тоже. И те ему, бывало, льстиво говорили: «Вова, ты великий коммерсант! Ты гений!» «Нет, – возражал самодовольно он, – я бандит. Но с большой буквы».

Теперь как он свой промысел осуществлял. Есть в Кузбассе некий угледобывающий гигант. Директора которого, среди бастующих шахтеров, все видели по телевизору, как он бил себя в грудь, что нечем смежникам и своим голодающим работникам платить.

И вот этот директор приезжает в респектабельный Брюссель, где заключает контракт о поставке угля на полтора миллиона долларов. Выходит радостно из кабинета покупателя – и тут всю радость с него вмиг сдувает. Поскольку навстречу ему выступает никто иной как сам Вова Мисюрин.

– Ба, вот так встреча! Ну пошли, зема, покурим.

Директор уже ватными ногами следует за ним в сторонку, где тот продолжает:

– Что ж это ты тайком все? Друга хотел кинуть? И не стыдно? Ну на кой ляд тебе, скажи, полтора лимона?

– Вова, – лопочет углевик, – побойся Бога, разве ж это мне? У меня люди без зарплаты…

– Люди – это святое! Тут отдай – и не греши!  500 тысяч им за глаза хватит!

– А энергетикам платить?

– А они тебе что, провода обрежут, шахты обесточат?

– А железной дороге?

– А она и есть железная. Уголь пойдет, тоже никто шпалы разбирать не даст. Короче: 500 тысяч на зарплату, 50 – лично тебе, ну, полтораста еще на все про все. Остается 800, это уже мое, по честному. И все живы-здоровы, никого не пучит.

И углевик, у которого в запасе не две жизни, а всего одна, и та не сплошь кристально чистая, унывно тащится назад. И пересоставляет контракт, снижая сортность угля, так, чтобы все вышло по мисюринской раскладке. А покупателю плевать, кому платить. Только он знает, что без бандитов уголь или замордуют на таможнях СНГ, или заморозят в тупиках, или еще что-то. А Вова отрядит головорезов – и они мигом разошьют все тонкие места.

Было время, когда никто, например, не мог прогнать мазут сквозь Украину, кроме одного Мисюрина. И после покушения на него, когда он у фешенебельного московского отеля принял на грудь аж 17 пуль, но выжил, «Файнэшнл таймс» написала о переполохе в связи с этим на лондонской сырьевой бирже.

Еще Мисюрин отличился, обложив данью Одесский порт и сделав на поборах со всех грузоотправлений около 50 миллионов долларов. Он же исхитрился отгрузить в Нигерию под видом молокозавода 4-й энергоблок Смоленской АЭС. Который, кстати, как рассказали вылетавшие в Африку оперативники, по сей день лежит в порту туземцев: все правительство, купившее его с целью какой-то еще махинации, сбежало из страны.

Но интересно еще описать такой достаточно побочный, зато очень колоритный эпизод из необъятного дела «Нефсама». После Москвы Мисюрин пересел в Европу, купив один из самых роскошных особняков на берегу Женевского озера. И завел обычай: летом на уик-энды выписывать туда своих московских подданных и компаньонов на пикники.

И вот как-то в жару застольцы над водой расселись, официанты заготовили свои скрижали, ждут заказов. А пуп стола, уже вконец поверивший, что он и бог, чем-то недавно обожрался, его пучит, у него приступ подагры, и врачи ему мясное запретили. И он:

– Ну, чем закусим? Я бы взял овощи, салаты, а как вы?

Другие: да, салаты, исключительно! Затем все как один, стопами фюрера, предпочитают рыбу, фосфором богатую, и официант, осклабясь: а что пить? Вова ему:

– Дебил! У русских спрашивает! Конечно водку!

– Со льдом?

– Ну идиот! Кто ж водку водой портит?

Но только утрясли заказ, к столу подсаживается один запоздавший по кликухе Тигр. Официант к нему – и вдруг все слышат:

– Ты что, опух? В жару – какая водка? Виски с содовой – и льда побольше кинь!

Все примолкают враз, в страхе косясь на Вову. А на том, в самом поганом духе изначала, уже вовсе лица нет. И скоро он, скинув салфетку, убирается из-за стола. И уже у себя в покоях спрашивает присных:

– А что вообще этот Тигр за тип? Какие у нас с ним деловые отношения?

И фюреру с учетом обстановки отвечают, что тип – гадкий, он и те, и се. Тогда Мисюрин отпускает такую знаменательную фразу:

– Вообще убивать кого-то – страшный грех. Никто не вправе лишать жизни человека, кроме Бога. Но с этой тварью я беру все на себя. По возвращении решить вопрос.

Но уже в Москве подручные, ответившие самодуру: «Есть!» – спохватываются. На самом деле этот Тигр никому из них не сделал зла, неужто за одну явно невольную промашку – убивать? И они решают: пусть малый живет, только на время скроется из виду. А Вову разведем, что не поймали; авось потом или простит, или забудет.

Но тот свою капризную обиду закусил и все, звоня в Москву, интересуется: ну как там с Тигром? Ему же: никак не накроем, у снайперов уже красные глаза, людей, средств не хватает. А Вова: денег не жалеть, вопрос решить, мать вашу!

И бойцы денег – на девок и рулетку – не жалеют. Но вскорости сам еврожитель прилетает обозреть ход своих дел в Москве. И прямо в зале VIP, где его со всеми помпами встречают, спрашивает: «Ну что там с Тигром?» И ему уже врут до горы: «Вопрос решен».

А вечером вассалы задают ему банкет в самом шикарном ресторане. Натешив брюхо, он и говорит: «А теперь куда-нибудь в ночной бардак, какие у вас нынче в моде?» И его везут, примерно с тридцатью охранниками, в ночной клуб «Найт-флайт».

И только там он из машины вылезает – как навстречу живой Тигр с двумя девками в обнимку. Насточертело, значит, ему прятаться, и он так невпопад пустился тоже погулять.

На миг все остолбеневают, а Тигр, чуя свою смерть, рвет пулей сквозь кусты в какие-то кривые переулки. Охранники выхватывают автоматы из багажников, палят вдогонку, бьют из пистолетов – но на взбешенного Мисюрина весь этот маскарад уже не действует. И он изрыгает страшным матом: если в такой-то срок передо мной не будет его скальпа, сниму сам скальп со всех.

И участь Тигра уже была б бесповоротно решена, кабы сама судьба не выбрала иначе. Напрасно оборзевший вконец Вова возомнил себя бессмертным Богом – при этом упустив контроль за настоящим. И очередь из автомата в результате наконец удавшегося покушения укротила под Брюсселем его ненасытную утробу навсегда.

Хоронили его в гробу ценой в 200 тысяч долларов с кондишеном и встроенным источником питания. А в развязавшейся попутно внутриклановой войне полегло еще с полста бандитских душ, нашедших свой кровавый идеал в мисюринской системе.

Но вся пагуба даже не в той кровавой мясорубке, не в размахе махинаций и афер, ограбивших уйму народа, даже не в том, что свято место Мисюрина не осталось пусто и его дело продолжает еще лучше по сей день другой. А в том, что вся страна в конце концов сдалась, как не сдавалась Гитлеру, этому указавшему ей место у параши криминалу.

И когда следователь, раскрывший самое кровавое в истории России «дело Нефсама», пришел однажды на Петровку на допросы, не обнаружил там из фигурантов никого. В ответ на его шоковое изумление начальство ему сказало: так, значит, служба в правоохранительной системе требует. А не готов ей служить – у нас и Генпрокуроры заменятся легко. Следом ему позвонил сам премьер: спасибо за работу, но нам сейчас нужней, чтобы данная структура сбереглась.

И он, сильнейший ас прокуратуры, попав меж бандитским молотом и наковальней правоохранительной системы, не смог дальше служить в назначенной ему дурацкой роли. И вышел из игры – чего лишь от него объединенные хозяева «Нефсама» и страны и ждали.

 

 

ЗДРАВСТВУЙ, АБХАЗИЯ!

 

История одной нашей победы

 

После поражения Грузии в грузино-абхазской войне 1992-93 годов Абхазия попала в еще худший переплет – из-за устроенной ей мировым сообществом блокады. Единственный путь к ее спасению лежал через союз с Россией, выдающимся строителем которого стал председатель Конгресса русских общин Абхазии Геннадий Никитченко.

Абхазский народ, втянутый в войну почти что с голыми руками, победил, потому что смог, оттолкнувшись от угрозы его истребления, стать поголовно героическим. Ему на помощь пришли и русские, и чечены под началом Басаева – но было, кому помогать. Никитченко, чей довоенный дом разрушили грузины, водил в бой ополченцев, войну закончил заместителем командующего Восточным фронтом, кавалером высшего абхазского ордена Леона, Героем Абхазии.

И сразу же ввязался в новый, уже мирный бой за жизнь 50-тысячной русской общины, заточенной в ту блокаду заодно с абхазами. И этот бой с российскими чиновниками и таможней – за право вывезти через российский погранпост на реке Псоу партию чая, мандаринов – оказался еще тяжелей былой войны. Но привыкший не пасовать ни перед чем герой навел связи в Москве и в Краснодарском крае, выбивал там муку, производственное оборудование, транспорт; запустил рыболовецкую артель, бесплатные столовые для самых бедных…

Самым близким из его московских друзей стал глава комитета по СНГ Госдумы Георгий Тихонов, возглавлявший еще патриотическое движение «Союз». Соединило их тогдашнее единство убеждений: надо стремиться к воскрешению державной мощи СССР, Россия должна поддержать своих друзей, а не заискивать перед врагами, лишь презирающими ее за это… Не прекращал Никитченко и борьбу с концлагерным режимом, заставлявшим его узников в мандариновый сезон стоять до потемнения в глазах в километровых очередях на Псоу:

 – Грузовики нашей общины с мандаринами задержал один гад из техконтроля, нарисовал на путевке единичку с нулями – дать ему такую взятку. Я приехал, говорю: «Ты тварь, ты обожрался, тебе на нарах тесно будет, ты у меня за каждый нуль по году отсидишь!» Набрал Москву, штаб погранвойск: «У вас здесь беспредел, позорите Россию!» Тут же бежит начальник погранпункта: «Проезжайте без досмотра, вы на контроле у Москвы!» Я говорю: «Мои машины с места не сойдут, пока не наведете у себя порядок. Под вами уже семь левых служб стригут людей, последнее у нищих отбирают!» – «Вы понимаете, что вы нас подставляете!» Я ему: «У меня дочь погибла на войне, я сына своего не пощажу подставить за ее память и за все, за что я воевал!» Там еще после всех постов стояла будка, собирали плату за хождение по российской территории. Я спрашиваю: «Кто вас поставил?» – «Адлерская милиция». Я съездил в Адлер, там все от этой будки отказались, я ее прямо с теми, кто в ней был, свалил в кювет…

Но на другой день эта будка вновь стояла – и сосала кровь бесправных зонных жителей.

В итоге у Никитченко сложился план, как вызволить республику, тянувшуюся к нам, из ее капкана. Все референдумы в Абхазии за присоединение к России обламывались о нормы мирового правопорядка. Умереть с голода непризнанной республике в угоду признанным расистам, как грузинский генерал Каркарашвили, обещавший уничтожить всю абхазскую нацию, эти нормы позволяли. А признать волеизъявление ее народа, его право на жизнь – нет.

И этой же республике, разрушенной войной, еще ставился в вину действительно трагический исход грузинских беженцев, попавшихся на отравленный крючок тбилисских наци: «Бей абхазов, спасай Абхазию!» Но они сами клюнули на тот генеральский клич, который породил всю бойню, а потом и их, со страха за такой клевок, исход. Каждый-то думал, что лично он не пострадает, а пострадали все – за что и обвинили тех, кого не удалось убить.

Короче говоря, Никитченко нашел лазейку в этом правовом кольце. Наши законы позволяли всем оставшимся на постсоветском поле без гражданства принять гражданство России, правопреемницы СССР. И жители Абхазии, попавшие в положение гоголевских мертвых душ наоборот: живые люди есть, а юридически их нет, – имели право на российское гражданство. И если сделать его для значительной их части, Россия получит право и обязанность защиты ее новых подданных – хотя и проживающих на территории другого государства.

Возникала беспримерная коллизия: все камни, вся земля от Псоу до Ингури остаются юридически за Грузией, а все люди, проживавшие там сроду – за Россией. Как дальше разрешить эту коллизию, дающую Абхазии прорыв ее блокады, а России – сбережение ее интересов в том регионе, – Никитченко продумал тоже, но об этом скажу позже.

Сперва же он всей своей силой убеждения и канистрами абхазской «изабеллы» повел атаку на Госдуму и Департамент консульской службы (ДКС) МИДа России. И добился разрешения для своего Конгресса заниматься оформлением российского гражданства для абхазских жителей. На деле это выглядело так. Никитченко в Сухуми, в своем послевоенном доме, служившим еще штаб-квартирой русской общины, принимал документы на гражданство и отвозил их в Москву, в ДКС. Там они проверялись совместно с МВД, и тем, кто прошел всю процедуру, выдавали справку о российском гражданстве. С ней уже можно было выйти беспрепятственно за Псоу – чтобы хоть только отдышаться от блокадного удушья и нырнуть обратно в зону, все остававшуюся зоной, с наполненными воздухом надежды легкими.

Вся операция стоила 13 долларов, денежный сбор шел на содержание небольшого штата сотрудников, доставку документов до Москвы и легкий подогрев патриотизма вовлеченных в эту акцию чиновников. Для бедных жителей Абхазии и такой взнос был не мал. Но очередь желающих выстроилась на годы вперед – и сдерживалась лишь пропускной способностью того же ДКС.

За пару лет Никитченко смог сделать российское гражданство для 5 тысяч человек, тогда как для серьезного прорыва нужно было в 10, в 20 раз больше. Ждать этого прорыва в таких темпах – страшно долго, но Никитченко готов был ждать. Весь его опыт убеждал, что крепкое желание способно творить чудеса, курс взят им верный и справедливая вода в конце концов найдет дорогу.

Но и противник не дремал. Грузия заняла относительно Абхазии классическую позицию собаки на сене: сам не ам – и другим не дам! Потому всякое стремление блокадников не умереть воспринималось в Тбилиси как оскорбительный демарш и провокация. Грузинская дипломатия в Москве приложила все силы, дабы поломать хитрый план Никитченко, что резко подняло процент отказов по гражданству. Он утроил свой напор и емкости канистр – но тут схватил самый поганый удар в спину.

Его друг Тихонов, которого в Абхазии встречали с государственными почестями, провожали с сумками вина и мандаринов, до того влип в этот мед гостеприимства, что захотел построить там и кой-какие свои соты. После войны в курортной зоне осталось много бесхозных санаториев и пансионатов, которые еще ничего не стоили, но завтра, если снимется блокада и пойдет курортный вал, сулили самый щедрый куш. И Тихонов по свойственной всем людям, а тем паче нашим депутатам, слабине запал на один такой санаторий в Гаграх, решив его втихую прикарманить. Звонит на этот счет другу Никитченко – но тот ему: «Друг, ты приезжал сюда как уважаемый политик, тебя за это с честью принимали. Захотел срубить здесь бабки – тоже дело. Но тогда делай все прямо, вкривь нельзя. В каждом доме автомат, зайдет пальба, не получишь здесь не только санатория, но и гвоздя!»

Но тот этим доводам не внял: «Если перейдешь мне дорогу, я тебя смету!» Никитченко ответил: «Здесь такой твоей дороги нет». После чего вся их дружба лопнула, и владеющий бесплатным авиабилетом депутат вылетел в Абхазию сметать Никитченко. Но убедившись, что его авторитет там не пробить, пустился в обходной маневр. На заседании комитета по СНГ, председателем которого уже стал бывший советский дипломат Пастухов, предложил вывести Никитченко из Совета соотечественников при Госдуме, ввести туда другого от Абхазии, как раз с кем сладился по санаторию. То есть задумка была такова: сперва свалить врага в Москве – а потом довалить его в хоть и не признанной, но все равно глядящей по традиции в московский рот Абхазии.

Но Пастухов, хорошо знавший весь расклад в Абхазии, ответил, со слов стенограммы, так: «Никитченко мужик достойный и много там сделал». И Тихонов тут же сдал на попятную: «Я поддерживаю, что вы говорите». В итоге вся его абхазская затея провалилась, а президент Ардзинба, встречавший его со всей хлеб-солью из своей скудной казны, сказал: «Ну патриот! Орал за СССР – а свел все к санаторию!»

Но когда антиблокадный план Никитченко забуксовал под внешними нажимами, эта добавка в спину угробила его вконец. Уж если лучший друг, известный депутат, так валит своего обремененного проблемным делом друга – лучше, подсказывал чиновный мозжечок, уйти совсем от этих дел. И на заседании Комиссии по гражданству было решено закрыть этот гражданский транзит.

Никитченко кинулся к высшим чинам МИДа, МВД, к другим, идейно близким депутатам. Бился больше года, но все зря: на словах все были за него, но на деле оказалось, что вогнать обратно в тюбик эту отказную пасту невозможно. Между тем в отличие от этих москвичей, комфортно удаленных в своем тюбике от бедственной абхазской зоны, Никитченко жил в ней, среди людей, вложивших их последние гроши в гражданскую надежду. Но те гроши ушли на тщетную осаду тюбика – и как было объяснить тем обманутым по сути вкладчикам все тонкости московского предательства?

Никитченко тогда напоминал могучего медведя, опутанного еще более могучей сетью, сплетенной нашими чинушами. Он мне привез листовку из Абхазии – такие стали там разбрасывать чеченские боевики, проведав, что Москва оставила республику, только начавшую одолевать свою блокаду, с носом:

«Мы не допустим, чтобы убийцы и военные преступники залечивали свои раны и вместе с семьями счастливо проводили свои отпуска на курортах Абхазии. ФЕДЕРАЛЫ – УБИЙЦЫ! Будьте уверены, мы превратим курорты Абхазии в ваши могилы!»

Никитченко пытался убедить наших чинуш, что эти курорты нужны и России, бил в их патриотические струны – но все тщетно:

 – Они плевали на Родину! Из МВД шлют в МИД, из МИДа в МВД, лишь бы отделаться!.. Я провозил сейчас к нам школьные учебники – подарок от правительства Москвы. Сначала выписали в накладных маршрут через Азербайджан и Грузию. Я говорю: «От Зугдиди до Очамчиры рельсов уже нет физически, учебники через Грузию к нам не дойдут, их просто сожгут в печках!» – «А у нас в компьютерах другого пути нет!» Еле убедил послать напрямую, через Адлер. Там на таможне говорят: «Учебники не можем пропустить». Я кричу: «Почему десять тонн книг, подаренных Россией, нельзя провезти через российскую таможню?» – «У нас такой графы нет». – «А на цемент есть?» – «Есть». Загрузил поверх 5 тонн цемента – и только так провез!..

И убедившись вконец, что эту хорошо поставленную сеть ему не разорвать, Никитченко решил, не видя других шансов, обратиться с открытым письмом к президенту России Путину. Вот этот документ, который мы на пару с ним соорудили и который в силу всего дальнейшего уже может считаться историческим:

«Уважаемый Владимир Владимирович!

В декабре прошлого года, когда природная стихия оставила без света Сочи, Абхазия в очередной раз выручила своим электричеством российского соседа. Хотя при слабости абхазских линий для этого пришлось частично отключать потребителей в Гаграх и Сухуми. А в октябре 17 абхазских бойцов погибли в Кодорском ущелье, пресекая попытку чеченских террористов напасть через Абхазию на Россию.

Эти и многие другие факты говорят о том, что Абхазия – самый верный друг и союзник России. Любое здравомыслящее государство не отвергает своих союзников, а поддерживает их. Но российское чиновничество действует прямо наоборот.

В недавнем прошлом Конгресс русских общин Абхазии активно занимался оформлением российского гражданства для жителей нашей республики. Но на заседании Комиссии по вопросам гражданства 30 января 2001 года было принято решение о прекращении этой деятельности. Было решено открыть представительство МИД в Сочи по российскому гражданству. Но за прошедшие полтора года оно так и не заработало. И если заработает, для большинства населения Абхазии прока в нем не будет. Средняя зарплата там сегодня – 260, а пенсия 30 рублей в месяц. А чтобы только добраться до Сочи, нужно 200 рублей…

То есть на деле создается только лишняя препона, инструмент новых поборов с нашего населения. Тогда как уже налаженный канал, на который от России не требовалось ни копейки, уничтожается…

Как известно, США, другие развитые страны мира вкладывают миллиарды долларов в привлечение зарубежных союзников. Россия же, руками своих чинуш, словно все делает, чтобы оттолкнуть реального союзника. Но абсолютно точно сказано: «Места, не занятые нами, немедленно займет наш враг!»

Не знаем, известно ли Вам, с какой надеждой следят за Вашими действиями отверженные сыны когда-то великой страны, как они ловят каждое Ваше слово. И если Россия отречется от своих соотечественников в надежде снискать благосклонность откровенно враждебных стран, вряд ли она сможет возродиться как великая держава.

Мы обращаемся к Вам, потому что остальные безразличны к судьбам 50-и тысяч русских, оказавшихся заложниками в блокадной Абхазии. Мы с горечью чувствуем себя брошенными и преданными своей Родиной. Нам не хватает очень многого, но просим одно: снять с нас позорную печать бесправных и по сути заживо похороненных блокадников. Мы ничем не заслужили заключения в нынешнее гетто, где нет ни работы, ни надежды. Абхазию сегодня наказали так жестоко, как со времен немецкого фашизма еще не наказывали никого…

Владимир Владимирович! Мы обращаемся к Вам за помощью, и эта помощь не требует от России никаких денежных средств. В изуродованной войной Абхазии еще теплится жизнь, достаточно одной политической воли России, чтобы республика задышала вновь. Вся связанная с этим обращением конкретика известна соответствующим российским службам. Но только Вы способны дать указания, чтобы они действовали в интересах России, в рамках российского законодательства.

Абхазия – курортный рай, дружественная России страна – должна возродиться с помощью России!» 

Но все попытки опубликовать это письмо а российской прессе, чтобы повысить его шанс дойти до президента, потерпели неудачу. Такие вещи в наш циничный век в газетах публикуются только за деньги – каких у блокадного вождя Никитченко не могло быть. Самый идейный из редакторов сказал: «Когда я сам хотел помочь Абхазии, слетать туда за ее счет, она платить не захотела. Ну и пошла на хрен!»

И тогда Никитченко, привыкший биться до последнего патрона, сам отнес это письмо в почтовый ящик Президента в Кутафьей башне Кремля, где оно легло одним из прочих тысяч: «Все, выше обращаться некуда, только к одному Богу. Но я его приемную не знаю». Вероятность, что письмо достигнет цели, казалась почти никакой – но его податель теперь во всяком случае был чист перед собой: отстрелялся полностью и бился, как и надлежит герою, до конца.

Но дальше ход событий делается совершенно фантастическим. На следующее же утро по телефону, который Никитченко оставил больше для проформы при своем письме, ему звонят и просят срочно прийти в Комиссию по гражданству при Президенте РФ. Письмо дошло – но в какой уму не постижимый срок!

Он мчит на встречу, с ним там заводят очень дельный разговор, все его доводы признают верными – и огорошивают еще раз: «Вам открываются все светофоры – и предлагается сделать российское гражданство ВСЕМ жителям Абхазии за один месяц, именно за июнь 2002 года. Напишите справку обо всем, что для этого требуется; привлечем столько сотрудников МИДа и МВД, сколько нужно, и пошлем их прямо в Сочи. А пока вам надо вылететь туда и с одним человеком на два дня проехаться в Сухуми».

Никитченко берет билет на самый первый самолет – и в Сочи его действительно ждет человек, представившийся очень обтекаемо, из чего нетрудно было догадаться, что за ведомство он представляет. Они едут в Сухуми, там этот тип прекрасно ориентируется, беседует с абхазскими коллегами, запытывает на все темы самого Никитченко, с обильным применением стакана в том числе. В общем проводится самый пристальный экспресс-рентген героя: нет ли за его героизмом каких-то левых, типа тихоновской санаторщины или еще чего-то, интересов.

Через два дня Никитченко снова в Москве с готовой справкой, как поставить на поток известное ему во всех деталях дело. И следом летит снова в Сочи, куда с ним вылетает десант из нескольких десятков привлеченных к делу представителей российских ведомств. Оставив их на российской базе, Никитченко едет в Сухуми и выступает там по телевидению, что все теперь могут в короткий срок получить российское гражданство через 8 отделений русской общины Абхазии.

– Очереди на сдачу документов стали занимать с 4-х утра, а где и уже с вечера. Но я до самого последнего не мог поверить, что все это не какой-то сон. Вывез на базу, где устроились эти десантники, первую партию документов – а они тоже не верили, что я так быстро это запущу. И когда получил первые два паспорта со штампом о гражданстве, взял бутылку водки, выдул – и только тогда поверил…

И дело завертелось. Отделения по приему документов в Гаграх, Сухуми, Гудауте и так далее не знали ни сна, ни роздыху. Вместо прежних 2 тысяч комплектов документов в год теперь через центральный штаб русской общины проходило до 8 тысяч в день. Никитченко во всей загудевшей вокруг гражданства Абхазии сделался личностью номер один. У него башка гудела тоже: тысячи друзей хотели сдать свои бумаги ему лично, мимо день и ночь стоявшей к его дому очереди. Ящиками приносили документы из правительства – и отказать никому, по их традиции, нельзя; но это была какая-то радостная, как на свадьбе, суматоха.

Живо откликнулись на это и кишевшие в Сухуми международные наблюдатели. К Никитченко пришли двое господ из комиссии по правам человека: «Вы нарушаете права людей, создавая давку у вашего дома!» Десятилетнюю геноцидную блокаду, отъем у людей права на труд, образование, передвижение, саму жизнь – эти гуманисты с оловянными глазами как-то ухитрились не заметить. А долгожданное открытие дороги жизни их всполошило тут же, вызвав этот приступ справедливости. Никитченко этим слепням сказал: «Я не нарушаю людских прав, а помогаю их восстановлению. И не дай Бог кто-то еще услышит ваши крайне неуместные здесь речи – тогда за ваши права я точно не ручаюсь». И оловянные международные солдатики, прозрев немедленно, убрались тут же.

На всех рынках Абхазии, в кофейнях, в транспорте, на улицах на протяжении всего этого июня только и говорилось, что об этом засветившем, как луч света сквозь блокадный мрак, гражданстве. Я спрашивал об этом очень многих: от молодых людей до стариков, от простых крестьян до директора сухумского винзавода, сделавшего первый экономический прорыв в блокаде: восстановленный с помощью российских инвестиций завод уже с год выпускал для России прославленный ассортимент абхазских вин. И больше всего поражала абсолютная схожесть всех в ответе на вопрос: «Почему все 100 процентов населения так кинулись получать российское гражданство?» – «Мы этого хотим не для того, чтобы легче было протащить мешок фасоли через погранпукт. Мы хотим войти в Россию, это главное, все остальное – во-вторых».

Глава Совета старейшин Абхазии Павел Адзинба сказал:

 – Россия – это наша Родина. В Отечественную войну за нее воевал самый большой процент абхазов. У нас нет семьи, где кто-то б не сложил за нее голову. И грузино-абхазская война не закончилась, пока мы не соединились с нашей Родиной – Россией. В свое время Грузия зашла сюда, но так себя повела, что ей пришлось уйти. Меня никто не заставлял учить русский язык, а грузинский – заставляли. Когда меня послали на учебу в Москву, секретарь райкома, грузин, устроил мне экзамен по грузинскому языку. Сказал: «Ты его знаешь плохо, поедешь не в Москву, а в грузинское село учиться по-грузински». Почему мы все хотим в Россию? Если примем российское гражданство, Россия даже без международного мандата должна будет нас защищать. Но если все-таки Грузия опять начнет войну – с помощью Америки, любых других наемников, последний абхаз погибнет, но не сдастся!

Старейший, главный винодел Абхазии Владимир Ачба произнес как тост:

 – Произошло самое лучшее – российское гражданство! Слава Богу, что я дожил до этого! Абхазия стала свободной! Я учился в России, все наши специалисты учились в России, Россия всегда нам только помогала, никогда не наступала на наши обычаи и традиции. А дальше пойдут инвестиции, легче будет создавать совместные предприятия. У нас природа, море, плодородие, курорты – только нет денег для возрождения. Откроется железная дорога, снимутся ограничения с торговли и туризма – мы снова оживем. Абхазия только с Россией сможет подняться на ноги. За этот союз мы воевали – и будем гордиться тем, что станем гражданами России! Никитченко – великий человек и лучший друг абхазского народа!

В гудаутский пункт по приему документов приходили старики из таких горных селений, где нет ни газет, ни радио, ни телевидения. Но и они, оповещенные устной народной почтой, говорили то же: «Нам ничего уже не надо, мы торговать в Россию не пойдем. Нам нужно только, чтобы наши дети жили с Россией, могли в ней учиться, стать людьми». Одна старуха притащила целое послание, начинавшееся так: «Дорогой Борис Николаевич Ельцин! Спасибо Вам за то, что сделали для нас!..» Даже не знала, что в России уже президент Путин – но о гражданском месяце узнала сразу. В Гудауте женщины устроили на улицах гулянья: «Наконец свершилось! Слава Богу! Великий месяц июнь мы не забудем никогда!»

Старший по гудаутскому пункту Вианор Тания, замученный немыслимым наплывом населения, то ли всерьез, то ли шутя мне сказал: «После 30-го июня сразу убегу в Россию. Здесь меня те, кто не успеет получить гражданство, точно убьют. Люди такое счастье получили, представляешь, что будет с теми, кто сейчас где-то застрял и не успел!»

Замученный еще сильней Никитченко, которому придали целый взвод охраны, чтобы его дом не разнесла на кирпичи нетерпеливая толпа, говорил уже вполне серьезно:

– Для меня этот месяц – как вторая война. Все то же самое: дикая гонка с утра до ночи, не чуешь ног, не считаешь дней, каждый день по 400 километров до Сочи и обратно: туда полная машина документов, оттуда паспорта… Кстати этот подъем сейчас переживает не только вся Абхазия. Там, на базе, работают десятки служащих из МИДа и МВД России. Раньше они между собой не ладили, это первая их совместная акция, и все стараются на совесть. 12 июня, в день России, я привез сюда коробки с паспортами, открываем – в каждую вложена открытка: «Поздравляем жителей Абхазии, российских граждан, с днем России!»

– Если здесь будет большинство российских подданных, это позволит поставить вопрос о безлимитной торговле с Россией, о разблокировании железной дороги, открытии Сухумского аэропорта. Абхазии сейчас больше всего нужно снятие изоляции, парникового эффекта, в котором она гибнет. Вырастает поколение неграмотных, выключенных из нормальной жизни людей. Отсюда и преступность: нашкодил в России – и нырнул назад в Абхазию, но это кончится со снятием блокады. Это нужно и России – будет буферная зона между ней и НАТО, решится вопрос с чеченами. Они, если Россия не возьмет себе Абхазию, быстро войдут в нее, и отдых в Сочи станет невеселым, когда прямо за пограничной речкой обоснуются боевики.

– Но главное, что должна понять Россия: дальше отступать ей некуда. Уже коснулась ногами дна – надо оттолкнуться и выпрыгивать, обратно брать свое. Во всем мире уважают только сильных, способных биться за свой интерес, других презирают. Возможно, для России эта акция – первый такой толчок к возврату ее гордости и силы. Со мной беседовали представители Кремля и в один голос говорили: спасибо тебе, ты сделал первый шаг в нужную сторону!..

Да, этот шаг лишь первый – и он в огромной степени удался потому, что Никитченко, когда еще не чаял столь невероятной, что пришла как в сказке, помощи, рыл носом землю в нужном направлении. И рыл ее, всем козням вопреки, и рыл.

Светлая память и сотне наших солдат-миротворцев, убитых из-за куста грузинскими боевиками в разъединительной грузино-абхазской зоне вдоль Ингури! Вся Абхазия, хотя и потеряла много больше своих сынов в этой международно укрепленной зоне терроризма, чтит память наших воинов и скорбит по ним. И мне говорили многие, что абхазское стремление в Россию обязано во многом и этой жертве нашего народа.

Но сделать эту жертву не бессмысленной помог сам потерявший на войне свою дочь Никитченко. И как я понимаю по немедленной реакции Путина на его упорный до последнего почин, не так-то много в президентском окружении таких, кому можно доверить судьбу наших жизненных пространств и интересов. Кто смог бы, как Суворов в Альпах или Ермак в Сибири, добыть Отечеству необходимую ему всегда, как хлеб, победу.

И самое последнее: как все же дальше разрешить эту коллизию с грузинскими камнями и уже российским населением Абхазии. Простор тут для самых разных схем велик – как и соблазн довериться известной формуле Наполеона: «Я завоюю земли, а мой министр иностранных дел найдет для этого все юридические основания». Но я б и здесь прислушался к давно сидящему внутри той бочки с порохом Никитченко:

 – Землю людям дал Бог, а границы – черт. Богатый человек имеет под Москвой участок в полгектара – и все ходит у забора: как бы прирезать себе еще метр леса. Зачем? Гуляй в нем так, ты отбираешь у зверей их корм – но жадность разбирает! То же и с государственными границами. Абхазы входили и туда, и сюда, на самом деле им неважно, какой будет у них паспорт, грузинский или российский. Они сейчас отвоевали свою землю, чтобы сеять на ней кукурузу, пасти скот. Весь этот месяц у моих дверей было столпотворение, а в выходные – никого: все уезжали за город на посевную. Как они сейчас ни трясутся за гражданство, но кукуруза им важней: надо ее сперва посеять – а гражданство подождет. Оно сегодня дало им надежду, возвращение в мировую цивилизацию. Если б Абхазия видела, что может жизнь совместно с Грузией, примкнула б к ней. Но она боится духовного и политического террора с той стороны, потому и тянется в Россию. Сейчас не надо думать о границах. Пусть пройдет время, забудется боль и кровь, народ освоится на своем жизненном пространстве – тогда можно будет принимать глобальные решения. А может, еще и Грузия захочет вернуться в Россию, когда оглянется и вспомнит, как неплохо цвела под ее крылом…

Ну а пока впервые за последние годы Россия, одолев свой затянувшийся мандраж, отважилась на дерзкий шаг – и вышла победительницей, по праву заслужив любовь всего абхазского народа. И эта победа, как факт истории, уже останется за нами навсегда, чтобы затем ободрять или укорять нас своим примером, в зависимости от того, каким пойдем дальше путем – побед или поражений.

 

P.S. Сегодня Никитченко, награжденного за его гражданский подвиг российским орденом Дружбы, в уже признанной нами республике выселяют по суду из его дома. Посол РФ в Абхазии Григорьев не желает его знать – слишком активно он защищает русских, ставших теперь там изгоями, и мешает разворовывать идущую им из России помощь. Он не перестал быть победителем, не утратил среди былых однополчан свой авторитет – но стремительно теряет его Россия, предающая своих героев ради шахер-махеров своих хапуг.

 

 

АБХАЗИЯ: ОТ ЛЮБВИ ДО НЕНАВИСТИ

   

От любви до ненависти – один шаг, и между Абхазией и Россией он, похоже, уже сделан. По крайней мере лозунги «Абхазия для абхазов!», с одной стороны, и «Хватит кормить Абхазию!», с другой, немыслимые 10 лет назад, когда казалось, что любовь у нас до гроба, прозвучали. И дабы понять, можно ли как-то отшагать назад, надо заглянуть в историю наших постсоветских отношений.

 

Первая кровь

 

Первые столкновения на национальной почве – меж абхазами и грузинами – в Абхазии случились 1989 году, Москва тогда ввела туда войска МВД. При общем населении в 550 тысяч человек там жили 75 тысяч русских, которых грузины объявили оккупантами – что привело их на сторону абхазов еще до грузино-абхазской войны 1992-93 годов. И с ее началом многие русские пошли воевать за абхазов, даже возглавили боевые части (Ю. Воронов – военный комиссар, член штаба Ардзинбы; Г. Никитченко – зам. командующего Восточным фронтом; В. Анцупов – командир разведотряда).

После войны до трети русских покинули разрушенную глубоко Абхазию, но оставшиеся активно включились в ее восстановление. Созданный Вороновым и Никитченко Конгресс русских общин, куда вошло 30 тысяч человек, стал главным связующим звеном с Россией. Русские избирались в Парламент РА и местные Советы, в их общинах состояли люди разных наций, в том числе абхазы. В Совет Конгресса вошли лидеры эстонской, польской и греческой общин, гуманитарная помощь распределялась там тоже на всех, и отношения абхазов и русских были еще самыми братскими.

Но в 1996 году Россия под нажимом Запада вчинила блокаду Абхазии, что больше всего ударило по местным русским, ставшим заложниками худой российской политики. Порвались едва восстановленные связи с «большой землей», подскочила безработица, кто-то пошел батрачить на землях абхазов и армян. Отсюда берут начало захваты жилищ русских, выезжавших в Россию на заработки или лечение, и первые антироссийские всплески: мол Ельцин сдал Грузии вооружение Закавказского в.о., допустил ее агрессию и т.п.

Тогда же в Абхазии активизируются эмиссары Запада и Турции. Фонды Сороса, Маршалла, Белля создают там до 40-а Неправительственных организаций (НПО): «Центр гуманитарных программ», «Гражданская инициатива и человек будущего» и другие. Запад берет на содержание часть абхазских чиновников и безработной абхазской интеллигенции. На все это уходит до 3 млн. долл. в год.

Турция действовала через потомков махаджиров – эмигрировавших туда в 19 веке абхазов, Международные черкесскую и абхазо-абазинскую ассоциации. В Гагре открылся Башаран-колледж, в котором мальчиков из лучших абхазских семей воспитывали в духе Великого Турана – грядущего союза тюркских народов. В Абхазии появляются первые мусульманские общины; гости из Турции и местные националисты распространяют карты Великого Турана, включающего Закавказье, Северный Кавказ, Крым, Башкирию и Татарстан.

 

Дойная Россия

 

В 1998 году лучом надежды для русской общины стало начало выдачи в Абхазии российского гражданства – достигнутое героическим трудом главы Конгресса русских общин Никитченко. А когда в 2002-м он добился этого для всех желающих, Абхазия плясала от восторга и клялась в вечной любви к России. Конгресс русских общин выдал тогда паспорта РФ подавляющему большинству взрослых граждан РА, там стали выплачивать российские пенсии, на которые 32 тысячи ее жителей существуют по сей день.

Фактическое открытие границы с Россией оживило экономику, возникла нужда в русских специалистах. Власти Абхазии запретили занимать русское жилье – хотя скрытый захват его продолжался. Деятельность прозападных НПО внешне стала менее заметной, но их финансирование увеличилось до 4-5 млн. евро в год.

Антироссийские вспышки стали возникать периодически, чаще под выборы, порой из-за дурных российских действий – как при неудачной попытке провести Хаджимбу в президенты РА в 2004 году. Абхазские верхи освоили тактику двуличия: расшаркиваясь перед Россией ради выжимания из нее денег, исподволь разжигали неприязнь к ней среди национальной интеллигенции и молодежи. В конце концов они удалили из власти почти всех русских; пытались уничтожить и Конгресс русских общин, так много сделавший для Абхазии. Членов его правления склоняли к разделению на местные общины, с той же целью дробления была создана альтернативная «Ассоциация русских общин Абхазии».

И в итоге беспрецедентного на постсоветском поле возрождения за российский счет Абхазии, побившей все рекорды по числу пафосных авто, она все больше стала отворачиваться от России. Абхазские историки под стать грузинским взялись переписывать историю Абхазии в плане угнетения ее Российской империей и геноцида абхазов. Внедряется идея многополярной внешней политики – вступления Абхазии в НАТО в связке с Грузией и переселения из Турции 400 тысяч «братьев по крови» для решения демографической проблемы.

При этом русской общине дышать все тяжелей – чему виной и нерадивое отношение к ней со стороны властей РФ. А заодно и отсутствие у них внятной политики по отношению к Абхазии: уверения в дружбе и помощи – и в то же время заявления о территориальной целостности Грузии. Все это формирует в глазах абхазов образ России как рыхлой, не способной отстаивать свои интересы и сограждан дойной коровы, с которой нечего считаться.

 

Отрезанный ломоть

 

Признание Россией в 2008 году независимости Абхазии отозвалось там двояко: всплеском благодарности к нам – и нового победоносного национализма. Но благодарность быстро испарилась, и уже на выборах президента РА в 2009-м абхазская губерния пошла писать в ее СМИ: «Русские оккупировали Абхазию», «Русские губят нашу природу» и т.п. Счет захватам русского жилья пошел на сотни; самым показательным стал суд по выселению Героя Абхазии Геннадия Никитченко из его дома, где обитал и офис Конгресса русских общин.

Вообще Абхазию постиг раскол в отношение России. Лояльность к ней сейчас питают получатели российских пенсий; те, чьи дети учатся или работают в России; кто включен в курортный бизнес и программы восстановления Абхазии за российский счет. Противники – политики, стяжающие популярность на антироссийской ниве; активисты НПО, получающие от Запада уже до 10 млн. евро в год; исламисты и сторонники репатриации махаджиров.

Резкое расслоение абхазского общества на богатых и бедных, зависть к допущенным к «русской кормушке» – тоже вылились против России. Она де кормит избранных и виновата в абхазской коррупции, так как ее проверяющие всегда покрывают местную верхушку. Традиция наших чиновников венчать встречи с ней пьянкой вызывает у местных жителей осуждение и брезгливость. О действиях в Абхазии таких российских структур как Минобороны или «Роснефть» даже ее Парламент часто узнает постфактум, чуть не из Интернета. Это воспринимается болезненно – и добавляет антироссийских аргументов все более активным западным, турецким и грузинским спецслужбам.

Все это скверно отзывается и на русской общине, которая при огромных российских вливаниях последних лет в Абхазию сократилась до 25 тысяч. Она, не в пример, скажем, армянской с ее диаспорской солидарностью, все еще живет оглядкой на «большую родину»: ждет, когда та протянет ей руку помощи. Но кажется, что для России эти люди, оставшиеся не по их воле за боротом – отрезанный ломоть!

 

Посол играет на гитаре

 

Российский посол в Абхазии Семен Григорьев участвует во всех официальных и даже частных мероприятиях абхазов, любит попеть им под гитару, что нравится местной элите. Но для защиты местных русских не делает ничего, его участие в комиссии по возврату незаконно отнятого жилья дало нулевой результат.

Поддержка российского бизнеса – тоже нулевая. Он толкает дежурные речи на экономические темы – а на громкий захват торговой фирмы русского предпринимателя Игоря Варова не отреагировал никак. Варов обратился в суд, за что был жестоко избит «неизвестными» – известными на самом деле всей Абхазии. Но и это не заставило посла проявить должную солидарность к соплеменнику.

В угоду местной власти он игнорирует Конгресс русских общин, осаждающий ее протестами по беззакониям против русских. Общается лишь с той дутой «Ассоциация русских общин», состоящей из одних кормящихся от той же власти учредителей.

По приезжающим в Абхазию российским представителям видно, что они едва осведомлены о ее проблемах, отчего их переговоры часто и сводятся к поднятию любимых у абхазов тостов. От «гитарного» посла в Москву уходит не реальная информация, а лишь удобная местным верхам, на основании чего не могут приниматься верные решения. Для работы с русской общиной Абхазии было создано местное отделение «Россотрудничества», но и оно, подчиненное послу, по его примеру свело всю свою деятельность к осушению тех же тостов.

 

Поганка национализма

 

После обретения Абхазией «российской независимости» абхазы, 25 процентов населения, захватили практически всю власть в многонациональной республике. Прежде на выборах 35-и депутатов в ее Парламент были квоты: 80 тысяч армян – 3 места; 70 тысяч грузин – 2; 25 тысяч русских – 3; 1 тысяча турок-репатриантов – 2; 60 тысяч абхазов – 25. Все признаки этнократического строя. Но на последних выборах и этих квот не стало, и ни один русский в депутаты не прошел.

Да, абхазский национализм во многом служит защитной реакцией малой нации перед угрозой ее исчезновения. Но слепая и часто небескорыстная, с лихим откатом, выдача российских денег абхазским лидерам поощряет их презрение к другим нациям. Даже большинство сплоченных меж собой армян оказалось в нынешней Абхазии загнано в деревни и на низшие ступени социальной лестницы, с минимальными шансами продвижения по ней. Русские и этих шансов не имеют. Вернувшиеся в Гальский район беженцы-грузины живут там большей частью без гражданства, без избирательных прав и пенсий.

Поднявшиеся за российский счет абхазские вожди стали спасать их этнос не подпиткой коренного сельского труда, а изгнанием из официальных сфер русского языка. В Абхазии приняты законы, закрепляющие принцип этнократии: «О государственном языке», «О гражданстве», «О собственности» и подобные им другие.

Но все это для абхазов – не спасение и не решение их проблем, включая религиозные. Абхазия – одна из древнейших христианских стран, но сегодня на протурецкой волне в ней все в большей силе Духовное управление мусульман. Уже кругом открыты их молельни, они требуют место в центре Сухума для мечети, деньги на которую якобы дает Кадыров. А христианская община расколота с помощью правительства РА монахами Новоафонского монастыря: они хотят автокефалии, уверяя, что РПЦ, всегда стоявшая за Абхазию, хочет сдать ее Грузинской церкви. Простые прихожане не понимают сути этого раскола, лишь изумляясь росту мусульманского влияния.

Для восстановления Абхазии нужна молодая и квалифицированная рабочая сила, специалисты по строительству. Но у абхазов академиков и докторов по абхазоведению стало без числа, а способных положить камень на камень почти нет. Россия приглашает абхазскую молодежь в свои технические ВУЗы, но та туда не хочет, ей подавай такое, что даст жить с ветерком и без труда. При безработице за 50 процентов здесь даже для простых строительных работ приходится звать таджиков и киргизов; для современного абхаза любой труд – позор!

Потому наркомания, воровство и грабежи становятся образом жизни все большей части молодежи – что еще усугубляет болезненную для абхазов демографическую проблему. Гордые абхазки не хотят рожать от наркоманов и воров, и отсутствие настоящей национальной идеи грозит немногочисленным абхазам полным вымиранием.

Все это обсуждается в местных СМИ, но дальше любимых у абхазов разговоров дело не идет. Абхазская власть просто уходит от этих неприятных для нее реалий.

 

На уровне ума и сердца

 

Абхазия, перенесшая за последние 20 лет жестокую войну, блокаду и не менее тяжелую свободу, от которой пенится кровь – сегодня глубоко больна и едва ли способна сама справиться с ее проблемами. Самое твердое, что в ней осталось по уходу советской цивилизации – клановая основа общества, исключающая всякую ответственность «своих» за любые беззакония. Для абхазского чиновника любого уровня интересы его клана выше всего, и потому любые средства на развитие, выдаваемые «на руки», идут только в свой клан. Поклоняются здесь только «сильной руке», и когда Россия представляла эту силу – воспринималась с восхищением; когда ее теряла, предавая своих соплеменников – презиралась, несмотря на все ее дары.

Конгресс русских общин Абхазии, деливший с ней в голодные годы последний кусок хлеба, по поводу всего выше сказанного обратился с посланием к российской власти. Просил всемерно поддержать русскую диаспору, вернуть ей роль стабилизатора и проводника российских интересов. Назначить своего представителя по правам человека в РА, не оставлять без внимания ни одного преступления против русских. Выстроить на абхазском направлении осознанную политическую линию, прекратив практику, когда одна рука не ведает, что творит другая.

В ответ Россия назначила краснодарского губернатора Ткачева своим спецпредставителем в Абхазии – что далеко не всем понравилось, но стало хоть каким-то шагом в нужном направлении. Пока это всего декларативный шаг; весь вопрос в том, наполнится ли он реальным содержанием, благим для России и ее все же сознаваемой на уровне ума и сердца союзницы Абхазии.

 

 

ИЗ ЧЕГО ТВОЙ ПАНЦИРЬ, ЧЕРЕПАХА?

 

Личное дело Примакова

 

 «Из чего твой панцирь, черепаха?» –

я спросил и получил ответ:

«Он из мной испытанного страха,

ничего прочней на свете нет».

 

Всю политическую жизнь Евгения Примакова можно уподобить одной нескончаемо везучей ночи игрока за карточным столом. Уже под утро он, совсем поверив в свое счастье, опрометчиво рискнул на все – и все продул. После чего как бы замялся несколько в дверях: махнуть уже рукой и удалиться, или еще раз испытать судьбу?

Примаков долго оставался самым непроницаемым политиком для наших зорких СМИ – хотя считается, что он чуть не единственный в своем кругу не крал казны и не купался в мафиозных банях. Даже ушлый газетчик Виталий Третьяков свое огромное интервью с еще премьером Примаковым предварил такой ремаркой: «Вытянуть из него что-то «лишнее», особенно под диктофонную запись, невозможно».

И все же рискнем по так или иначе всплывшим данным составить представление о пожелавшем, так сказать, остаться неизвестным экс-премьере.

Уже само его явление на свет овеяно какой-то тайной. Известно, что родился он 29 октября 1929 года в Киеве. Но буквально через несколько дней его мать Анна Яковлевна, настоящая фамилия которой – Киршенблат, то есть вполне еврейская, переезжает с ним в Тбилиси. Там она работала до самой пенсии в поликлинике прядильно-трикотажного комбината и умерла в 1972 году.

Кем был его отец и что с ним стало – неизвестно. Лубочные биографы Примакова, лепившие в пору его премьерства из него чуть не святого, намекают, что пал жертвой сталинских репрессий. Сам Примаков отвел ему лишь строчку в автобиографии: «Отец умер, когда мне было три месяца».

Но один товарищ Примакова, знавший его еще со студенчества и потом работавший с ним в «Правде», утверждал, что его отцом был никто иной как знаменитый литературовед Ираклий Андронников. Признать левого отпрыска он почему-то не решился, но и просто бросить – тоже. Отсюда якобы и тот пожарный переезд матери с новорожденным в Тбилиси, где тайный папа мог обоих поддержать через свою грузинскую родню. В дальнейшем он же исподволь и помогал стремительной карьере своего непризнанного чада.

Эти с детства навалившиеся на него перипетии, которые он должен был скрывать, возможно, и породили его скрытный по-разведчицки характер. И кстати все его друзья в один голос утверждают, что пост главы внешней разведки, который Примаков занимал в 1991-96 годах, был ему больше всех прочих по душе. Томас Колесниченко говорит: «Он нашел себя в разведке. Он купался в этом».

Той же невзгодой детства в нем, вероятно, было основательно придавлено и его кровное еврейство, что традиционно пестуется среди чадолюбивых иудеев. Он, судя по всему, никогда не ощущал себя кровным евреем – и в 1990 году ославился на весь, особенно еврейский, мир тем, что в ранге члена президентского совета Горбачева обнимался с заклятым врагом евреев Саддамом Хусейном. Впрочем последний глава советского КГБ Крючков отозвался о его работе на Востоке такой емкой фразой: «Он сделал много полезного и для арабов, и для евреев».

Но вся суть в этом компромиссном «и» – конечно, невозможном для принципиального еврея. И когда при Ельцине такие стали, что называется, выходить из окопов, Примаков внешне остался совершенно в стороне. Даже уже на посту премьера вошел в альянс с замаранными антисемитизмом коммунистами и выступил против засилья в России еврейского капитала Березовского и ему подобных. За что «Коммерсантъ» и «Новые известия» сейчас же надавали ему оплеух: «Примаков предал Россию… Только истинный коммунист мог продать свой народ…»

В 1944 году его зачислили курсантом Бакинского военно-морского училища. Но через два года он был отчислен по состоянию здоровья, вернулся в Тбилиси, а в 48-м приехал в Москву и поступил в Институт Востоковедения на отделение арабистики.

В то время внешнеполитические интересы СССР почти целиком замыкались на Европе и Америке, и арабистика казалась в высшей степени бесперспективной. Но что тогда привлекло к ней способного и прыткого юнца? Ведь он наверняка не мог предвидеть, что через 4 года Насер свергнет короля Египта и начнет строить у себя социализм, затем развяжется арабо-израильский конфликт – и политическая жизнь на Ближнем Востоке забьет самым питательным для ближневосточников ключом.

Лубочные биографы Примакова все галсы в его жизни – от несостоявшейся морской карьеры до разбившейся премьерской – объясняли одним: беззаветным желанием служить где бы то ни было сперва советской, а потом уже и несоветской вовсе Родине. Пусть и впрямь так: у нас и Березовский служил Родине, и Гайдар, и Ельцин, и Чубайс. Но главное – каким именно путем и в расчете на какую личную воздачу?

Путь Примакова с самого начала походил на некий обходной маневр для достижения прежде всего вот этой личной цели, в любом деле для него первичной. Это не Рихтер, отдавший жизнь до капли своему роялю, не преданные своим звездам Королев или Жуков, даже не услужливый Виталий Третьяков, не мыслящий себя вне журналистики. Для ущемленного своим происхождением Примакова всегда главное было – выбиться вперед, неважно где: не в море, так на суше, не через плотно осаждаемый центральный вход в ученье, так через более доступную провинциалу щель той самой арабистики. И скорей всего он избрал ее лишь потому, что на нее никто не шел – и там легче было получить студенческий билет.

Увидел он, что в заполитизированной в ту пору высшей школе над всем цветет общественная роль – стал руководителем лекторской группы при Московском обкоме комсомола. Профессор Герман Дилигенский, знавший Примакова молодым, подметил это его свойство так: «Видно было, что он действительно руководит, командует. Он стремился к этому и способен быть лидером…»

И вся дальнейшая карьера Примакова развивалась в том же духе: только вперед и вверх – и все равно, на каком поприще и в какую политическую сторону. Окончив институт по специальности «страновед по арабским странам», он рокируется в аспирантуру экономфака МГУ. Кончает ее в 1956 году, когда уже открылась вся лафа ближневосточного Клондайка, и поступает радиокорреспондентом на ближневосточное иновещание. Должность не только престижная, дававшая тогдашнему служителю Отчизне главную награду – выезд за рубеж, но и дома хорошо оплачиваемая. Проработал Примаков там 9 лет, успев за них вступить в необходимые тогда для всякого преуспеяния ряды КПСС и дорасти до руководителя вещания на страны Арабского Востока.

К тому времени он уже успел как следует оформиться и в своей частной жизни. Еще в 1951 году женился на уроженке Тбилиси Лауре Харадзе, родившей ему сына Сашу и дочь Нану. Нашел много полезных и влиятельных друзей-международников, таких как Зорин, Овчинников, Колесниченко и другие. Купил машину и обзавелся безупречным хобби футбольного болельщика. Его биографический лубок об этом говорит устами журналиста Зорина: «Евгений Максимович лих-х-хой водитель… Проблемы, как съехаться, не было, а потребность в общении была. На футбол вместе ходили… Проблемы «Спартака» были темой нашего серьезного обсуждения. Он разрывался между тбилисским «Динамо» и московским «Спартаком»…»

Другой его биограф Млечин так описывает его единственную, не пойми за что, репрессию в коммунистические времена, без похаяния которых невозможен никакой демократический лубок:

«Кураторы из ЦК решили, что человек с такими взглядами не может занимать пост в государственном комитете по телевидению и радиовещанию… Формально Примакова не уволили, он ушел сам и даже без выговора… Его сделали невыездным… Зорин позвонил Николаю Иноземцеву. Он был тогда заместителем главного редактора «Правды»:

– У нас есть талантливый парень, остался без работы.

– Приводи, – ответил Иноземцев. Примаков понравился, Иноземцев сказал: – Я вас беру. Но вам надо несколько месяцев где-то пересидеть.

– Где?

– В Институте мировой экономики и международных отношений. Я позвоню директору Арзуманяну и договорюсь.

Таковы были номенклатурные правила. В сентябре 1962 года Примакова приняли в Институт, а уже в декабре оформили в «Правду»…»

С 1965 года Примаков, со слов того же Млечина, стал снова выездным, «что в то время было очень важным». Побывал в качестве корреспондента «Правды» в Египте, Сирии, Судане, Ливии, Ираке, Ливане, Иордании, Йемене, Кувейте. Стяжал за пятилетие своей газетной службы благоволение начальства тем, что писал очень злые антиизраильские статьи и книги. Где-то около этого времени, дает понять биограф, от чистой журналистики Примаков переходит, в своей восходящей струе, к более серьезной деятельности:

«Его отправили к курдам, чтобы создать прямой канал общения. Этот канал шел через ТАСС. Только сообщения Примакова не печатались в газетах, а с грифом секретности поступали в ЦК, МИД, КГБ…»

Всеволод Овчинников: «Сравнивая мою карьеру с Примаковым, теща говорила: вот ты как заладил – сорок лет в этой «Правде» и никуда. А он со ступеньки на ступеньку и все время с повышением».

В 1970 году Примакова назначают заместителем директора Института мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО). Там он, в очередной раз сменив поле деятельности, «постиг науку, как добиваться своего, избегая необходимости называть вещи своими именами».

Партийно-стратегический в то время институт работал над международной линией ЦК, докладами Брежнева на съездах партии. В ходе этой как бы теневой, но в высшей степени ответственной работы Примаков завел самый главный для его дальнейшего подъема на Олимп контакт – с идеологом партии Александром Яковлевым. Который потом вспоминал, как они с Иноземцевым «в промежутках между работой над очередным докладом Брежнева гуляли на бывшей сталинской даче и с горечью говорили о том, что происходит в стране».

Но той элите, провалившей дальше всю страну, в ряды которой уже прочно въехал Примаков, эта горечь не мешала замечательно устраивать свои карьерные и прочие дела. В 1977 году Примаков становится директором Института востоковедения, а в 79-м – действительным членом Академии наук по отделению экономики. Экономистом он после оконченной им двадцать лет назад аспирантуры ни одной минуты не работал. Но, видимо, его заслуги перед той провальной партноменклатурой по какому-то невидимому фронту были таковы, что пожизненную академическую ренту ему выписали по первой попавшейся оказии.

При Андропове Яковлев становится директором ИМЭМО, при Горбачеве уже поднимается в перестроечное ЦК, а на свое место ставит Примакова. Затем, когда уже вовсю горела старая номенклатура, не пропадающий ни при какой погоде меченосец Яковлев проводит Примакова через перестроечные Альпы и находит ему место в ближнем кругу Горбачева. В 1989 году Примаков становится кандидатом в члены Политбюро и Председателем Совета Союза Верховного Совета СССР. То есть входит уже в высшую кормушку власти.

И когда уже Ельцин вновь ее сметает после путча 91-го, Примаков блестяще повторяет свой альпийский переход, дважды удавшийся кроме него только тому же Яковлеву. Чуть не последним своим актом Горбачев 30 сентября 1991 года назначает Примакова главой внешней разведки – и Ельцин оставляет его в той же должности.

Но как тот, кто стяжал все свои лавры при застое и даже угодил в Советскую Энциклопедию, сумел не растерять их, а еще и приумножить при уже обратной власти?

Льстецы любовно подгоняли к нему пушкинские строки: «И академик, и герой…» Но точней было б сказать наоборот: не академик, не герой, не мореплаватель, не плотник – но ценный кадровый работник! Свой гений он употребил на отыскание универсальной формулы успеха на протяжении всех трех – и разных вроде, но в чем-то чрезвычайно родственных эпох. Журналист – но не от Бога, чтоб не ссориться с завистливыми искони коллегами. Экономист – но никакой; востоковед – но без каких-либо, хоть отдаленно пахнущих костром научных вкладов. Помог евреям, как сказал Крючков, но и с арабами при этом лобызался тоже. И, может даже, зависшая за ним в спецслужбах байка, что связавшись с первых дней своей карьеры с КГБ, он сотрудничал одновременно и с «Массадом», полное вранье. Но показательное очень. Несозидательная, но угодная всем перехватчикам верховной власти личность – такая и должна была взойти в пору перекочевавшего из застоя в перестройку, а потом и далее всеобщего упадка.

Елейные биографы Примакова этот феномен его неизменной выплываемости относят исключительно к его на редкость благородной в царедворце манере поведения. Не лебезил никогда, открыто не заискивал перед владыками, умея оказать лояльность им солидно, исподволь – чем страшно и пленял их всех. Но суть, сдается, все же несколько глубже. При всех своих манерах он еще умел быть и надежным в высшей мере порученцем. Какое дело ни доверь – реального и порождающего сразу настороженность успеха не достигнет никогда, что в пору общего упадка и не надо. Но доверителя зато ни в коем случае не подведет.

И все его деяния на высших государственных постах были как раз в таком ключе. В 1990 году он утрясал события в Баку, где сперва порезали армян, потом азербайджанцев. Утряс так, что конфликт мощно ушел вглубь, разъединив надолго две республики и дав старт распаду СССР. Но при этом Примаков, как опытный разведчик, дал именно такие заключения в Москву, что были угодны Горбачеву и не портили с ним отношений.

С таким же нулевым успехом он исполнил свою миссию в Ираке в пору кувейтского конфликта. Бомбежек не предотвратил, иракских долгов нам не вернул, Багдад с тех пор с колен уже не поднимался – чудесным образом поднялся на всем этом только сам миссионер.

Тогда же он возглавил парламентскую комиссию по борьбе против льгот и привилегий – и той же своей дипломатичной сапой свел весь ее великий звон на нет. Но если задевался хоть на волос его личный интерес, за всем его дипломатичным по-восточному, с развесистым лобзаньем на устах блезиром выступал уже совсем другой, суровой византийской вязью шитый лик.

Один его бывший подчиненный по ИМЭМО признался: «Не дай Бог, если Максимыч запишет тебя в свои враги. Лучше сразу ищи себе новое место работы…» Когда Горбачев решил снять Старкова с «Аргументов и фактов», сотрудники редакции пробились в Верховный Совет к Примакову с коллективной петицией: «Вы же академик, просветитель, бывший журналист, передайте бумагу Горбачеву». На что тот сказал: «Горбачев снимает Старкова не как глава парламента, а как генсек партии. Через ЦК к нему и обращайтесь».

Освоив сполна этот блезир, который Ельцин жаловал больше всего, панически боясь реальных конкурентов, при нем Примаков еще успешней пошел в гору. Считалось, что он блестяще проявил себя во главе Внешней разведки. И впрямь, как выдающийся организатор всякой видимости он в этом качестве умел предстать с блестящей миной – при самой плохой игре.

Его предтеча Шебаршин, вложивший свое сердце в службу, а не в извлечение личной корысти из нее, когда увидел, что новый шеф КГБ Бакатин повел игру на поражение, подал ему рапорт по поводу одного кривого назначения: «Это назначение на основе личных связей, без учета деловых интересов. Такая практика, уверен, может погубить любые добрые преобразования. Судя по тону Вашего разговора со мной, Вы считаете такую ситуацию нормальной. Для меня она неприемлема». В итоге кадровый разведчик генерал-лейтенант Шебаршин за верность своей офицерской чести распрощался с должностью и в 56 лет стал пенсионером.

При Примакове в Ясеневе, где сидела Внешняя разведка, наладилась столовая, буфеты, прочий внешний вид и быт. Но в 1994 году произошел самый крупный провал за всю историю этой службы – агента Олдрича Эймса, сдавшего еще десяток наших самых ценных резидентов. Но главное, что Россия тогда стала вообще сдавать свои международные позиции – и по линии внешней разведки в том числе. При Примакове до неприличия развился вывоз наших капиталов за рубеж, все экономические комбинации с МВФ и прочими партнерами мы продували в пух. НАТО железно продвигалось на Восток, чужая агентура действовала у нас уже практически открыто – в качестве советников российского правительства. О чем забил тревогу бывший амурский губернатор Полеванов, возглавивший тогда Госкомимущество – но не примаковская разведка.

Конечно, это была общая лавина, которую тогда никто не смог бы в одиночку одолеть. Но Примаков, лишь строя свой радеющий за государство вид, сам был одним из авторов указанного безобразия. В деле взятого на краже уникальных книг афериста Якубовского, которого многие свидетели называли агентом канадской разведки, есть такой документ:

«I. Учредить должность полномочного представителя правительства РФ по взаимодействию с правоохранительными органами и специальными информационными службами.

2. Назначить Якубовского полномочным представителем…»

И среди подписей под этим непотребным назначением стоит: «Директор СВР Примаков».

И на той волне, самой позорной для страны, Ельцин в 1996 году назначает Примакова министром иностранных дел: «Он в особых рекомендациях не нуждается. Его хорошо знают как у нас в России, так и за рубежом…»

Сменив во главе МИДа утратившего даже видимость приличия Козырева, Примаков своим казистым видом прикрыл пустившемуся в выборную пляску Ельцину одно из самых уязвимых мест – внешнюю политику. И вновь остался в своем дутом виде: достоинство, солидность полные – и полный крах нашей дипломатии, увенчавшийся унизительными для России бомбежками Югославии. При их начале он, уже будучи премьером, опять не изменил себе: с полдороги в Штаты развернул свой самолет – но на этом никого не напугавшем жесте и заглох.

И вот таким «тяжеловесом», не поднявшим сроду ничего, Примаков после кризиса 1998 года поднялся уже на высшую ступень – главы правительства.

Но этот его шаг уже принципиально отличался от всех предыдущих. Ибо бездействовать, пусть даже мастерски, в чужом хвосте – это одно, а самому стать во главе страны и ситуации, при фактически удравшем в кусты президенте – совсем другое. Тут уже не уйти от лобового риска, что сверхосторожный Примаков всегда умело обходил; не спрятать своей личной подписи, как и ушей, в куче других.

И от такого смелого поступка во многих даже затеплилась какая-то неистребимая для наших душ надежда на политическое чудо. Что вот вдруг старый кагэбист, разведчик, просидевший три эпохи среди злой номенклатуры как в тылу врага, и впрямь лишь ждал своего часа послужить Отечеству – и этот час настал.

Я, не впадая в крайний скепсис, не исключаю все же, что им двигало действительно что-то благое – а не один утративший свою реальную самооценку от былых успехов карьеризм. Весь его, что называется, моральный кодекс восходил, по всем оценкам его знавших, к его тбилисскому, грузинскому началу, с которым он никогда не рвал. А у грузин выше всего стояло то, что можно назвать кратко «философией стола». Неважно, кто ты – ученый, партработник, таксист или цеховик; важно, чтобы мог сделать для гостей «пурмарили», то есть хлеб-соль, широкий стол, блеснуть благополучием семьи, достатком, опоясанным снаружи сразу тремя лестницами особняком.

Примаков избрал самый просвещенный путь к этому «столу». Не через левый цех или воровство казны, а через прочное общественное положение, которое само все – личных рук марать не надо – принесет. И возглавляя битву против льгот и привилегий, он уже имел к услугам персональный самолет, охрану, челядь и прочий, самый козырный для той грузинской кухни и морали абсолют. Благодаря его дальновидной просвещенности даже всей агентуре Березовского, с которым поскандалил Примаков, не удалось нарыть на него никакого компромата, пришлось выдумывать несуществующую жену-предпринимательшу.

Но на этом-то личном фронте, которому и посвятил все свои галсы просвещенный пурмарильщик, судьба ударила его сильней всего. Причем точно в таком же страшном роде, как и его возможного отца Андронникова, очень похожего всей внешностью и существом на Примакова. Такой же по-медвежьи грациозный, с легким на подъем брюшком просвещенный хлебосол, остряк, любимец власти, чуть не полстраны в друзьях. Но при всем том Андронников нес в себе какое-то тайное проклятие, которое открылось, глубоко всех поразив, когда покончила самоубийством его дочь Манана, обласканная с детства всеми радостями бытия.

Тот же страшный рок постиг и Примакова: в 1981 году от болезни сердца умер его 27-летний сын. Это вложившего всю душу в родовой приход отца настолько оглушило, что следующие два года каждый день он начинал с заезда на кладбище, где просиживал по часу у могилы сына.

А в 1987 году скончалась от того же сердца его жена Лаура. Но смертельный приговор врачи ей вынесли еще несколькими месяцами раньше – и можно вообразить, какую пытку пережил свято любивший мать своего умершего сына Примаков. Правда, через пару лет он женился снова – на пользовавшей его в санатории Барвиха докторше. Но свищ главнейших для него утрат уже не отпускал его, похоже, никогда.

И как знать, может, эти страшные утраты он воспринял как некую Божью кару за все свое неправедное процветание на косточках страны. И решил, наконец выйдя из комфортного окопа, искупиться перед Богом и страной.

К тому же ситуация, когда к нему пришла власть, была, по мнению многих экспертов, не столь скверной, как казалось. Худшее уже принял на себя его предшественник Кириенко – скатив все до такого дна, оттолкнувшись от которого можно было картой самого упадка разыграть верный подъем. Рубль полностью отпущен, не надо подчинять всю экономику его искусственному удержанию. Напротив, троекратный подскок доллара давал на рынке исключительный приоритет отечественному производителю. Дефолт к тому же здорово подсек замордовавших государство олигархов; Ельцин, считавшийся за наше главное стихийное несчастье, во всех смыслах еле дышит. Короче, все давало в несколько решительных ударов разрешить самые главные, уже давно известные проблемы, не дававшие пути стране.

Конечно, риск, неотделимый от любой игры, был все равно велик. Но и расклад, с невиданной доселе политической поддержкой чуть не всех – заманчив крайне. И Примаков, как опытный игрок, наверняка все это взвесив и положась на тот же свой не подводивший сроду опыт, сделал самую большую в своей жизни ставку.

Но, как дальше стало видно, вся его игра, даже при самой сильной карте на руках, была заведомо обречена. Ибо никакой на свете опыт не заменяет главной в таком деле вещи – смелости поступка, без которой не берутся города. А ее-то мастер закулисного маневра как раз в своем благоустроенном окопе, длившемся всю жизнь, и атрофировал в себе вконец.

Все его действия остались на уровне замаха – но не решительных ударов, подобных тем, какими в свое время Ельцин добивался своего. Налоговой реформы, ключевой тогда, он сразу убоялся: прождал, проосторожничал – и вовсе упустил возможность провести ее. Так же – и во всем остальном. Правда, его друг Глазьев уверял, что именно тем ничегонеделанием в экономике Примаков позволил производству самотеком, так сказать, подняться за его премьерство на 24 процента. Пусть даже так: для экономики подчас не делать ничего – и впрямь умней всего. Но не для политики – где ничего не делая, не перехватывая инициативу, не вылезая из окопа, уже ни победить, ни даже просто удержать позиции нельзя. А без того любые точечные просветления по экономике – один мираж.

И Примаков, не решась разыграть удачно выпавшую экономическую карту, дал прежде всего политического маху. И именно на политическом ковре, ошибочно сочтя, что это то же самое, что под ковром, схватил свое фиаско.

Только он тронул Березовского, открывшего свою пиратскую лавчонку параллельной власти в государстве, в ответ пошел такой накат, перед которым липовый тяжеловес, всю жизнь толкавший дутые гири, тотчас скис. Березовский через свои СМИ льет на него грязь – а самый властный в стране на ту пору человек заискивающе озирается на Ельцина, ища защиты у полуживого льва.

Он до того врос в этот черепаший, скованный из роговицы кулуарных страхов панцирь, прослуживший ему три эпохи – что и на вершине власти не смог выйти из него. И победить не смог не Березовского, как сострадательно о нем писали, а прежде всего самого себя.

Осмелься он на прямой отпор врагу – его б, как в свое время Ельцина на танке, поддержала б вся страна, принявшая в этом конфликте его сторону. Но он привычно стал мастырить под ковром какую-то пугливую, никак не подобающую имиджу, с которым вышел на ковер, интригу. Щипать по мелочам людишек Березовского, катить не него встречный компромат: публикацию его подслушанных из-под кровати разговоров с Доренко, Дьяченко и Шабдурасуловым. При этом в интервью газете «Вашингтон пост» боязливо заявил, что не видит обвинений против Березовского, «которые повлекли бы за собой его арест».

Короче, он со своей панцирной боязнью прямой драки оказался просто неадекватен своей новой роли на вершине нашей политической горы. Где хоть, конечно, и играют в политические карты – но побеждают канделябрами по морде в основном.

И Ельцин даже выздоровел, увидев в своем назначенце, все же вызывавшем сперва легкую опаску, совершенно безобидного по существу зверька. И как бы в начет за покушение на рычаги, несоразмерное калибру, взялся сам за эти мстительные канделябры. Примаков грозил сразу уйти, если только тронут его команду. И Ельцин с одной целью: посмотреть, что будет, – снимает не делавшего ровно никакой погоды вице-премьера Густова. Премьер, еще владея всей реальной властью, мог в ответ ультимативно стукнуть кулаком – и Ельцин бы сходил назад, что было ясно из самой задумки его пробного наезда.

Но экс-разведчик, сделавший карьеру на непротивлении любому исходящему свыше злу, смолчал – и получил дальнейшую, еще обидней, канделябру. Ельцин назначил своим представителем по Югославии любителя от дипломатии Черномырдина, указав тем патентованному дипломату Примакову чуть не на его профнепригодность. Тот снова ни гу-гу. И тогда вконец окрепший Ельцин стал просто топтать его: публично не здороваться с ним, по-хамски пересаживать на встрече его замов: «Не так сели!» – смотреть на все это по телевизору даже вчуже было стыдно. А просвещенный академик, европеец, принятый на самых высших в мире уровнях, лишь крепче вжимал голову в свой панцирь – и вновь молчал. При нем из обнадеженной им попусту прокуратуры сделали настоящую девку по вызову – он и на это, скованный каким-то ужасом перед дремучим самодуром, промолчал.

И тогда у подлинного олимпийца Ельцина, впервые давшего кому-то шанс сыграть против себя, даже как будто подстрекавшего к этой игре: а ну осмелься, отними! – просто кончился терпеж к такому, так и не посмевшему извлечь свой кукиш из штанов, противнику. И он его одним пинком, как надувную, ровно ничего не весящую политическую куклу, вышиб за ковер – вернувшись вновь к уже бескукишно глядящим в рот клевретам.

При этом ни один из тех, кто обещал вывести народ на шпалы за премьера Примакова, и пальцем не пошевелил. Как сам он оказался дутым – такой же оказалась и вся фукнувшая разом солидарность за него.

И потому когда он с думой о реванше на челе – возглавить или нет черепашью партию всех проигравших – застрял в дверях политического казино, все это уже было даром. Не потому что проиграл, с кем не бывает. А потому что никакой игры на самом деле и не было – то ли не посмел, то ли физически не смог переступить этот монументально возводившийся им смолоду блезир.

Да, он всю жизнь до этого играл отменно – за свое личное, первичное, и в рамках этой классики был игроком, конечно, высшей масти. Но не борец за настоящие, больше цели; не победитель, не орел.

Впрочем сегодня подлинных орлов, помимо отрицательных, породы Ельцина, наша прошедшая сквозь три эпохи политическая фабрика с каким-то удручающим бесплодием не выдает. Грести руками и ногами под себя, часто рискуя даже головой – другое дело. Эта корысть вошла в родную плоть и кровь, служение ей являет сплошь и рядом образцы такой самоотдачи, что нет и близко на стезе служения родной стране.

Этому личному делу и послужил ударно Примаков, внеся свой вклад в его сегодняшний примат. Чем заслужил в конце концов у взошедших на этом культе личного приматов пожизненный банан.

 

 

СТРАШНЕЙ ВОЙНЫ

 

О запрещенной книге о приватизации Сергея Степашина

 

20 лет реформ скатили нас по большинству параметров на самый низ мировой шкалы. А почему – уже и не понять: с расчленением страны на частные, взаимоненавистные угодья исчез и сам критерий истины. Есть правда олигархов и силовиков, воров и обворованных, вытуренных из квартир бомжей и новых собственников их жилья. И меж частями этой расчлененки уже ничего общего не может быть.

Оттого и вся наша политика свелась до мелкой драчки, в которой если даже кто-то вдруг по мелочи и прав, по сути все равно не прав: всякий кулик хлопочет только о своем болоте. И хоть все наши политические кулики сегодня дружно закурлыкали о Родине, на самом деле давно забыли ее за бронестеклами их черных бумеров и мерседесов.

И на всем этом фоне я нахожу явлением чрезвычайным выход у нас книжки с весьма невыразительным названием: «Анализ процессов приватизации государственной собственности в Российской Федерации за период 1993-2003 годы». Больше того, этот труд экспертов Счетной Палаты под началом ее председателя Степашина можно назвать своего рода подвигом. Его, по моему глубокому убеждению, должен знать каждый – хотя тираж издания всего 1000 экземпляров и его нельзя купить нигде.

 

Этот труд, проделанный с опорой на огромную фактуру, есть редкий случай именно той правды, не сказав которой дальше жить нельзя – как нельзя плыть вслепую, а тем паче выплыть. Хотя он и страдает тем, что в нем не назван ни один из наших ключевых приватизаторов, которым он по сути – свой Нюрнбергский приговор. Так как урон от нашей приватизации, по данным книги, сопоставим с потерями страны от гитлеровской оккупации. А духовное опустошение, пожалуй, будет пострашней любой войны.

Анализ в книге начинается с таких главных вопросов: «Было ли целесообразным решение о массовой приватизации в начале 90-х годов? Были ли действия органов власти законными и эффективными?»

Ответ: нет, не были. А было вот что:

 «Превышение полномочий в сфере распоряжения госимуществом; необоснованное занижение цены продаваемых государственных активов; притворность конкурсов; коррупция в органах власти…»

Затем идет уже сама конкретика, извлечение которой на свет Божий я и считаю небывалым подвигом родных чиновников:

«Правительство в нарушение закона издало постановление по продаже принадлежащих Российской Федерации 75,6% акций АО «Красноярская угольная компания»… Госкомимуществом России  было принято решение о приватизации АО «Росгосстрах», 100% акций которого находилось в федеральной собственности…

В нарушение статьи 217 Гражданского кодекса РФ был осуществлен обмен принадлежащих государству акций АО «Усть-Илимский лесопромышленный комплекс», «СИДАНКО», «Тюменская нефтяная компания», «Коми ТЭК», «ОНАКО» и «Восточная нефтяная компания» на акции коммерческого банка «Менатеп»…

Большое количество предприятий с высокой долей оборонного заказа были приватизированы без ограничений, в том числе НТК «Союз», г. Москва (доля оборонного заказа – 95,7%), Машиностроительное КБ «Гранит» (85,4%), Московский вертолетный завод им. М.Л. Миля (44,4%), Иркутское авиационное объединение (85,1%)…

Вопреки статье 12 Федерального закона «О федеральном бюджете на 1995 год» Госкомимущество России выставило на инвестиционные конкурсы пакеты акций нефтяных компаний «ЮКОС», «Лукойл», «Сиданко», «Сургутнефтегаз» и других…»

Этому перечню по сути уголовных преступлений нет конца. Читая его, так и видишь хищный коготь наших госчиновников, которые не сдуру ж нарушали все что можно – а с явным корыстным умыслом, по предварительному сговору. На средства, выдранные с мясом из родной страны, и прикупались все их бумеры и пафосные замки по Рублевке. И хоть имен их в книге нет, они наверняка есть в рабочих документах – но посмеет ли наша Генеральная прокуратура их истребовать?

Анализ этой беспрецедентной в мировой истории раскрадки выдает и перечень потерь страны в каждом из преступных эпизодов:

«Значительная часть денежных средств в бюджетную систему не попадала – в 1996 году в федеральный бюджет было перечислено только 55% от общей суммы, полученной от приватизации…

Приватизация предприятий и организаций ТПО «Усть-Илимский лесопромышленный комплекс» осуществлялась без учета того, что они являлись частью единого комплекса по заготовке и переработке древесины, что стало причиной снижения объемов производства на 45–55 процентов…

35% акций ПО «Новомосковскбытхим», выпускавшего до 80% синтетических моющих средств в России, были приобретены компанией «Проктер энд Гембл», являющейся основным конкурентом российского производителя на внутреннем рынке. Российская Федерация единовременно потеряла на приватизации данного объекта до 115 млн долл. США…

При определении цены пакета акций ОАО «Тюменская нефтяная компания» не была учтена стоимость запасов нефти и газа, в результате цена акций была занижена минимум на 920 млн долларов…

Сделки кредитования Российской Федерации под залог акций госпредприятий могут считаться притворными, поскольку банки («Империал», «Инкомбанк», «Онэксимбанк», «Столичный банк сбережений», «Менатеп») фактически «кредитовали» государство государственными же деньгами. Минфин размещал на счетах банков средства в сумме, равной кредиту, а затем эти деньги передавались Правительству в качестве кредита под залог акций наиболее привлекательных предприятий…»

Таких примеров в книге – тысячи. Можно сойти с ума, читая все это подряд, страницу за страницей. Наши высшие чиновники, которые как у Христа за пазухой цветут и посейчас, не правили страной – а грабили ее, как неприятель побежденную в войне державу. И даже кажется каким-то чудом, что после нападения на нас такого Джека-Потрошителя в лице высших чинов страны страна все еще дышит, а не отдала совсем концы!

Еще хотелось бы хоть краем глаза увидать, с каким лицом читал, если читал, все это Ельцин, главный Джек всех этих потрошителей, по сути пойманный за руку этим трудом. Хотя бы взбледнул с лица – или, полагаясь на свой неподсудный фарт, только презрительно икнул: «Нехай клевещут!»?

Есть там и примеры вообще за гранью разума:

«В 2003 году затраты на организацию и проведение приватизации в Ингушетии в 271 раз превысили поступления от приватизации, которые составили всего 2 600 тыс. рублей…»

Нас за 15 лет реформ, вся подноготная которых вскрыта в этой книге, приучили к дикой мысли, что они и есть цель нашей жизни – тот фетиш, которому надо приносить, как Молоху, людские жертвы. Последний раз об этом, как о чем-то само собой разумеющемся, сказал с телеэкрана Греф: «Любые реформы бывают болезненны…»

Но тогда зачем эти самоедские реформы, которые приносят одно горе большинству – и опущение страны на мировое дно? Но на самом деле реформами у нас просто назвали уголовные деяния – дабы под политической завесой вывести их из-под десницы правосудия. Вот как об этом говорится в этой книге-приговоре:

«В ходе приватизации получили широкое распространение новые для России виды экономических преступлений: подделка ценных бумаг, мошеннические операции с ваучерами, недобросовестные рекламные кампании, организация «финансовых пирамид» и другие…

Сформировались условия, позволившие проводить операции по отмыванию теневых капиталов, по передаче значительной части госимущества в собственность криминальных структур, усиливая тем их влияние на различные сферы экономики и политической жизни… 

В результате применения для предприятий оборонной промышленности механизма искусственного банкротства имущественный комплекс их оказывается фактически невосполнимым…»

Следом за необъятным перечнем преступных эпизодов этот труд, по существу являющий собой развернутое обвинительное заключение, подводит итоги нашей криминальной приватизации:

«В 1991 году реальный объем валового внутреннего продукта по отношению к предыдущему году снизился на 5%, в 1992 году на 20%, в 1993 году на  12%. К 1996 году валовой внутренний продукт сократился на 38% по отношению к 1991 году…

Существенным было падение производства отраслей, выпускающих конечную продукцию. По машиностроительному комплексу объем продукции сократился на 57,4%, в легкой промышленности – на 84,1%, в пищевой – на 44%…

В 2002 году по сравнению с 1990 годом в 2 раза сократились объемы перевозки грузов железнодорожным и автомобильным транспортом, более чем в 5 раз – водным транспортом…

Основные стратегические цели, заявленные в Госпрограмме приватизации, достигнуты не были. В результате приватизации в России существует самый высокий в мире уровень концентрации частной собственности. Формирование слоя мелких и средних собственников и предпринимателей, являющихся в развитых демократических государствах движущей силой экономического развития, не состоялось…

В 90-е годы крупнейшие иностранные производители вооружения вели беспрецедентную работу по закреплению за собой прав на изобретения российских авторов. В 1992-2000 годах только в США зарегистрировано более 1000 патентов на технологии военного и двойного назначения, где авторами являются российские изобретатели, а обладателями патентов – иностранные юридические и физические лица. В результате Россия, даже не вступая в ВТО, может получить претензии по экспортируемой технике военного и двойного назначения…

Реальные доходы граждан до сих пор не превысили уровня 1990 года и только в 2003 г. превысили уровень 1994 года. Численность граждан, живущих за чертой бедности, остается стабильно высокой, причем 17 млн из живущих ниже черты бедности являются работающими…»

В общем картина страшная. И самый ее ужас даже не в упадке жизни большинства страны, ее тягловой силы. При том несправедливом дележе, который нас постиг, разделилась не только собственность, но и само национальное сознание. Эта реформа ковырнула нас до самых родовых корней, выдрала их с корнем, насмерть. И на еще сосущих трупный сок ветвях остались с наворованными благами только обреченные на ту же гибель пустоцветы. Хотя в силу своей паразитической природы они, как и подобные им трутни прошлых вымерших держав, эгоистически убеждены: «На наш век хватит!»

Последняя часть книги называется «Выводы и рекомендации» и выдает всю двойственность природы ее авторов. Я почти вижу ужас в лицах тех, кто делал по частям эту работу – и сложив части в целое, узрел, какую правду вытащил на Божий свет. И представляю, как Степашин, почесав свою отчаянную репу, велел вписать в результативную часть приговора такой попятный текст:

«Приватизация в России проводилась зачастую криминальными методами… Тем не менее недостаточность и неполнота законодательной базы не являются основанием для отмены либо пересмотра итогов приватизации 1993-2003 годов».

А после еще репу почесал – и, видимо, сочтя, что этим текстом отдал кесареву дань, дальше ввернул прямо обратный текст:

«Вывод о легитимности приватизации в целом не означает объявления «заочной амнистии» лицам, совершившим нарушения в этой сфере. На основании выявленных и доказанных фактов необходимо в судебном порядке обеспечить восстановление нарушенных прав законного собственника – государства… Поскольку, исходя из статьи 301 Гражданского кодекса РФ, законный собственник вправе истребовать свое имущество из чужого незаконного владения…»

То есть последнее степашинское слово, которое наверняка стало поперек горла всем неназванным, но очевидным обвиняемым по этой книге – в том, что судить их все же можно. Но перспектива этого уже зависит от того, насколько наша Генпрокуратура и Верховный суд окажутся способными принять эстафету от честно сделавшей свое Счетной Палаты.

Последний, самый интересный в связи с этим героическим трудом вопрос: кто все-таки его главный заказчик – и зажимщик в то же время? Ответ один: только двуликий Путин мог его и заказать – и, почесав уже свою загадочную репу, затем свести до всего тысячи не поступивших в продажу экземпляров. Вот чудеса этой загадочной в бывшем чекисте рефлексии!

Но Бог ему судья; я же закончу тем, с чего и начал. Известно, как наши чиновники способны выполнять их поручения. Владея мастерски искусством всяких отговорок, могут сработать и на троечку, и на четверку с минусом, и на пятерку с плюсом. Могут и вовсе все свернуть на минус – чему в их спаянной среде примеров тьма.

Степашин, совершив указанный подвиг чиновника, свою задачу отработал на пять с плюсом – и откуда только это в нем взялось? Сказал во весь свой выключенный микрофон ту истинную правду, которой нам сейчас, как воздуха, недостает. На свой страх и риск исполнил свой долг перед своей Родиной и совестью.

Сможем ли мы, все остальные, если спасует перед этой правдой наша Генпрокуратура и наш президент, эту эстафету перенять? От этого и зависит, идти и дальше нам на дно, или же, осознав всю сокрушительную правду о себе, оттолкнуться от нее – и выплыть.

 

 

ОКАЯННЫЙ РЕЙС

 

Что подрубило самолет Леха Качинского?

 

Я изучил многие версии катастрофы польского ТУ-154 под Смоленском, включая самые экзотические, с участием спецслужб России или США. И в итоге пришел к выводу, что причина трагедии была очень простой – но и фатальной: самолет был обречен уже с минуты вылета с варшавского аэродрома.

Установлено, что до самого падения двигали и все прочие системы ТУ работали исправно. Значит, всему виной – ошибка летчиков, другого вроде не дано. И все же здесь была не их ошибка, а всей свихнувшейся на мести русским Польши.

Вот что, по данным польских и российских экспертов, происходило меньше чем за минуту до крушения. Самолет уже снижался по глиссаде – ведущей к взлетно-посадочной полосе прямой, которую указывает радиосигнал с аэродрома. За 2000 метров до начала ВПП высота над землей где-то 100 метров. И дальше с сокращением дистанции на каждые 100 метров самолет снижается на 5 метров – при скорости в 270 км/час, минимальной для полета. Снижение в тумане контролируется по прибору, следящему за глиссадой, и по радиовысотомеру: современные системы позволяют садиться даже вслепую и на автопилоте. И хоть посадка на автопилоте более рискованна, даже она дала бы самолету президента Качинского больше шансов, чем действия его пилота.

Где-то в пределах 2 км от ВПП он видит странность: контроль глиссады говорит, что снижение идет правильно. А высотомер отмечает вместо снижения набор высоты.

Что это могло значить? Врет либо высотомер – либо аэродромный радиомаяк. И если первое практически исключено, второе польским летчикам кажется как раз не исключенным – по причине раздолбайства, а то и вовсе злого умысла этих русских. Ведь поляки летят нанести им в Катыни звонкую, на весь мир, пощечину. И те, особенно военные, которые обслуживают военный аэродром Смоленска, ясно, не могут радоваться этому. У них все ломается, взрывается – с Чернобыльской аварии до Саяно-Шушенской; ну, и вруны отпетые – в их политике, выборах, да и в самой Катыни, по которой десять раз меняли свою версию. То есть все основания грешить на русскую систему навигации.

Но нестыковка в показаниях приборов могла объясняться и иначе. Не врет ни русский радиомаяк, ни свой высотомер, а дело в том, что под глиссадой оказалась впадина, овраг, не видный летчикам, но отмечаемый высотомером. Именно так оно и было – но сообразить это не дал уже туман в мозгах летящих с нечестивой целью польских братьев.

А цель была впрямь нечиста – независимо от того, виновны мы были в катынском расстреле или нет. В истории любой страны есть всякие страницы, но никто не даст залетным делегациям стегать американцев в самих Штатах за истребление индейцев, а англичан в их королевстве – за резню индусов. А «этих русских» стало можно попинать – не за вину, а за их нынешнюю слабину. Как в басне про больного льва, с которым тут же кинулся квитаться весь зверинец.

Еще в наших отношениях с поляками есть эпизод, который не дает покоя их гордыне уже не один век. В 1610 году они благодаря предательству русских бояр взяли без боя, хоть и не надолго, нашу столицу. С тех пор им все мерещится что-то подобное, и «взятие Катыни» ровно 400 лет спустя, в момент подобного предательства – конечно, акт, который упустить никак нельзя. Вдруг падший лев еще очнется – и плакали тогда все сладкие надежды сунуть ему в нюх! Вот чем был переполнен рвавшийся в двойном тумане к нашему Смоленску самолет – что и подвело его пилота под фатальное решение.

Пропитанные своим злым умыслом поляки, видно, и нас сочли за злоумышленников, нарочно сбивающих их с толку. И в атмосферном и их умственном тумане так истолковали ситуацию. Если высотомер показывает внезапный набор высоты – это, знать, действие восходящих воздушных потоков, подо что и подстроили свой сбой военные с аэродрома.

Какие в этом случае могли быть действия пилота. Первое – при скверной видимости и при том, что самолет идет пусть даже по завышенной глиссаде, продолжать идти по ней. Тогда при видимости даже меньше 300 метров, что была в то утро, скоро прорежутся огни ВПП, и все станет ясно. Правда, тогда, если опять же наплутал аэродром, посадка уже будет невозможной – и придется уходить на второй круг. Но это первое решение принял бы любой вменяемый летчик.

Но невменяемая подозрительность поляков внушает им, что лишние 60 метров по высотомеру, как раз глубина оврага – это какой-то наш Сусанин, уводящий их от посадки. И все же я уверен, будь в кабине одни летчики, они бы все равно пошли первым путем.

Но там еще и двое посторонних: директор протокола польского МИД Мариуш Казана и командующий их ВВС Анджей Блазик. И стоило летчикам заикнуться про второй круг, те орут: никаких вторых кругов! Садитесь сразу!

Но последний выбор все равно за командиром корабля. А у него в мозгу, крутилось, по всей вероятности, такое: если портачат русские – значит, и на втором круге будет то же, и на третьем. Исчерпается горючее, и надо будет уходить на запасной аэродром. Но мало, что тогда срывается весь план громкого митинга в Катыни с участием Качинского, от которого влетит по первое число. Пострадает и весь разыгравшийся в этом мстительном полете польский гонор – когда «эти русские» станут потом смеяться: вот как мы вас провели!

И летчик принимает другое, смертоносное решение, обязанное всему сказанному выше. Корректирует мнимый подъем рулем высоты, прекратив радиообмен с диспетчером аэродрома, который сразу сообщает, но уже впустую, об ошибке экипажа. Самолет резко идет вниз – тут-то и наступает момент ужаса и бесполезной уже истины в виде вышедшего из тумана склона оврага. Нужно теперь одно – уйти вновь ввысь. Но этот маневр уже невыполним.

При снижении на минимальной скорости уйти вниз легко – но уйти вверх сразу невозможно. Надо сперва разогнаться до большей скорости, иначе перевод штурвала на подъем ведет к обратному эффекту. Пилот включил взлетный режим, то есть всю тягу двигателей, но времени для разгона уже не было. Самолет зацепился за деревья, после чего, на жестком сленге авиаторов, и «нахватал полный рот земли».

Я думаю, будь у польских летчиков хотя бы минута на раздумья, они скорей всего путем здравого анализа пришли бы к верному решению. Но у них были лишь секунды – и их решение было чисто моторным, импульсивным: все, что лежало на поверхности прошитых ненавистью к русским душ, и вывело на ложный выбор.

Будь в той же ситуации наш самолет, или даже не наш, но не летящий на таком дурном заряде, он, конечно, нипочем не стал бы снижаться «под глиссаду». Но польский самолет был обречен на смерть самой его задачей: как говорится, разбиться оземь, но выдать нам заветную пощечину! Вот и разбился в прямом, а не в фигуральном смысле.

Была и еще одна возможность избежать трагедии: по-дружески выспросить перед полетом у диспетчеров аэродрома о прилежащей топографии. Но не станут же гордые поляки что-то по-дружески выспрашивать у этих попавшихся на удочку Катыни русских чудищ! Недоуменные польские эксперты говорили, что те же летчики уже сажали днями ранее свой самолет на той же ВПП и, значит, должны были знать подходы к ней. Но, стало быть, либо садились не с того конца, либо в хорошую погоду смотрели только на полосу, не озираясь на попутные овраги.

Не Бог и не судьба наказали этих поляков, спешивших посрамить и так уж посрамленную Россию. Навернулись они сами на себе в порыве этой окаянной спешки.

 

 

ШИРОКА КИШКА МОЯ СЛЕПАЯ

 

Дело Ходорковского

 

О Ходорковском у нас написано столько, сколько не писалось ни об одном другом тюремном узнике, включая графа Монте Кристо. Причем из всех писаний уже напрочь не понять: это злодей, укравший миллиардное пальто – или у него украли?

Впрочем при переделе собственности у нас накрали этих миллиардов и наубивали людей горы, так как лес рубят – щепки летят. Отсюда и все возмущение подельников по ЮКОСу: не мы же в этом черном переделе самые черные! Напротив, сто тысяч людей накормили, целый Нефтьюганск, реальный город-сад, отстроили! Но лес-то, эти нефтебабки, при всех неизбежных щепках рубили – так какого ж черта?

С чего же впрямь из той кучи-малы было тащить какие-то отдельные тела, дела – и вешать их на ЮКОС? Версий тому много: политические, экономические; но я хотел бы обратиться к идеологической – не отменяющей впрочем ни одну из остальных.

Еще до обвалившихся на ЮКОС бед мне предложили написать сценарную заявку на фильм к десятилетию компании. Я ее написал – но она была отвергнута с таким вердиктом: «Он на деньги ЮКОСа хочет снять фильм против ЮКОСа!» Идея ж моя была такова:

«Пропасть меж двумя неравными во всех смыслах частями одного народа у нас за считанные годы выкопалась страшная. Об этой пропасти меж «господами» и «народом», в которую все рухнет, если ее не преодолеть, писал еще в начале того века Александр Блок: «Буржуа думает: на наш век хватит! – и жрет устриц в кабаках. Но – не хватит! Полуторастамиллионная сила свято нас растопчет…»

Что век назад и произошло. Сегодня мы – у той же пропасти. Закидывать ее успокоительной лапшой – значит строить стране новый капкан. Чтобы она опять туда не рухнула, надо мостить какие-то мосты, как-то заделывать ту трещину, с которой государство не имеет будущего. Понимают это новые хозяева родной «трубы» или таят в душе старый резон: «На наш век хватит!» – приведший к катастрофе царскую, да и советскую потом державу?

В этом и хотелось бы разобраться к десятилетнему юбилею ЮКОСа. Показать его историю как часть истории сегодняшней России, разлом в которой был определен кучей причин. Здесь и огромный вклад халявных ожиданий масс, купившихся на ловкий ваучер, и хищничество при начальном накоплении капиталов… В итоге ж хочется найти тот позитив, в котором бы просматривалась надежда на спасение...»

Но эта идея и вошла в противоречие с царившей в ЮКОСе идеологией, которую я уловил в общении с его пресс-службой и любимым ее детищем – интернет-сайтом компании.

Это современное технотворенье, украшенное теплыми рисунками детей буровиков, поражало своей внутренней архаикой. Мелькали заголовки даже не вчерашнего – позавчерашнего, ходившего парадным строем дня: «На работу как на праздник!» «Завод – моя родня!» «Любовь и гордость по наследству», – и так далее. Этой агиткой времен поклонения еще советским идолам так и разило. Такая «Широка страна моя родная» – только в лишенном былой широты мечты переложении для ограниченного корпуса счастливцев. Мечта сбылась – но не для всех, а лишь для тех ста тысяч, уплетающих отдельно от страны, под своим корпоративным одеялом, свой доп-паек.

Еще ясней сформулировал мне эту же идеологию один пресс-служащий компании: «У ЮКОСа никаких долгов перед обществом нет, все разговоры о каком-то несправедливом дележе – демагогия. Мы все заработали своим трудом, поэтому лучше всех живем и отдыхаем. У нас жена буровика свободно вылетает на неделю на Канары или посмотреть Париж. А кто живет иначе – это их беда…»

Но мне эта идеология напомнила ужасно лозунг Бухенвальда: «Каждому – свое».

Действительно, миллионов 5 сограждан, привязанных так или эдак к нефтегазовой кишке, чудесным образом заполучили у нас привилегию работать и отдыхать от души. И это – их «свое». Десятки ж прочих миллионов оказались на отшибе, где за чертой раздела – остановившиеся навсегда заводы, доки, заросшие угрюмым сорняком поля и выстуженные роддома. И где сама безвыходная жизнь сыграла истребительную роль газовой камеры, сокращая население на миллион в год, выплевывая сотни тысяч новых беспризорных.

Проводники этой идеологии, когда-то вравшие, что ваучер сам всех озолотит, затем заговорили по-другому: что ж вы хотите, сами выбрали такую жизнь – и проявляйте инициативу! Кто не сидит сложа руки – давно уж процветает в бизнесе, предпринимательстве!.. Но что такое у нас бизнес и предпринимательство? Торговля в основном. Но на деревню нужен магазин один – от силы два! А тем, кто еще учительствует, лечит, сеет хлеб, изобретает самолеты, то есть «сидит сложа руки» – делать что?

Но этот нищий шлейф, по мнению слепой кишки, уже особо и не нужен. Взамен качаемого ей из наших недр сырья она получит все готовое из-за бугра: образование, лечение, даже само бурение – и без тех нищих еще лучше обойдется. Полная феодальная самодостаточность и обособленность. Неэффективно – в плане всей страны. Зато для нефтегазовых империй очень даже эффективно. Под разговоры: «Вот бы поделить на всех кишку – и жить как в Эмиратах!» – эти несколько счастливых миллионов, доя ее, уже как в Эмиратах и живут – и на своих эмиров молятся. И зарубежные и наши идеологи этого проекта вторят творцам бухенвальдского: «Зачем России ее полтораста миллионов? Хватит и 50-и – и то много будет!»

Среди историков есть мнение, что США в начале того века поднялись прежде всего на рокфеллеровской нефти, став строить под нее переработку, новый транспорт и так далее. Россия же на той же нефти страшно опустилась и разъединилась. Зачем, сложа в просительную горсть пустые руки, созидательно трудиться – когда и без того труда все можно взять с продажи самого пруда? Гигантский перекос в воздаче за труды, рожденный тем же черным переделом, вымел все самое толковое и энергичное из производства в бизнес – то есть распухшую на нефтедолларах торговлю. Даже не надо стало драпать за хорошей жизнью за рубеж. Припал к кишке – и ты уже в другом, блаженном эмирате, где все свое, отдельное: школы, роскошные солоны, фитнес-клубы, своя власть и суд – даже своя религия.

Для ЮКОСа ее пророком стал Ходорковский, почитавшийся внутри своей кишки не меньше, чем пророк Мухаммед среди мусульман. Подобно основателю ислама он поднялся с самых низов – отец его был скромным заводским служащим; своей башкой достиг первоначальных капиталов; осваивая нефтяное дело, жил в балке с буровиками при 50-градусных морозах… Только религия Мухаммеда была для своего времени объединительной, а этот культ кумира золотой кишки – разъединительный.

Когда у нас все разделилось на вершки и корешки, кому – ботва, кому – золотоносный корень, раздел прошел не только по экономическим границам. Но и в сознании людей, одна часть которых стала дрожать от голода и холода, другая – в страхе потерять работу и прописку в своем эмирате. То есть уже подкожно, до потери общечеловеческого пульса, заиграло это «каждому – свое». И взамен одного Бога, признававшегося даже атеистами – через его прописанные в душе каждого и сберегавшие наше единство заповеди, напрыщевалась гибельная для державы, дробная система этих культов.

Служить стране – замучаешься пыль глотать. А чтобы потреблять хорошую корзину, надо с потрохами, с акварелями своих детишек подписаться на корпоративный сайт, забыть про остальных, служа слепым рабом своей кишки – и только! Один попал в беду, другой – в еду, и новая мораль должна была не снять, а оправдать разрыв меж рассеченными такой секирой корешками и вершками.

Совсем же без моральной мотивации нельзя: любой корпоративный муравейник распадается, утеряв эту связующую души клейковину. Затем и в сайте ЮКОСа всплыли эти заемные слоганы времен культа личности – эпохи нашего великого индустриального скачка. Но новорожденный узкоколейный культ мог обслужить лишь самый примитивный процесс выкачки сырья, с которым давно справились и самые неразвитые страны.

Запустить новый самолет, автомобиль с такой сознательной дезинтеграцией уже нельзя. И любое дело, требующее интеграции партнеров, у нас тут же буксует: каждый лишь спит и видит как надуть другого. Поэтому мы все больше уступаем странам с куда меньшим умственным потенциалом в создании технически элементарного сегодня: тех же автомобилей, телевизоров, компьютеров. Поэтому все годы рыночных реформ нас привели к национальному регрессу, чему упадок населения и страшный рост беспризорничества – лишь самые наглядные свидетельства.

Эта языческая разобщенность, запредельный личный и корпоративный эгоизм вошли в разрез и с самой идеей рынка – подразумевающей все же некое единство и одни правила игры для всех. У нас же что ни монастырь – то свой устав; каждый живет в своем лесу и молится своему, поэтому всегда поломанному колесу. Дрожит и держится сугубо за свое, перед любым другим не признавая обязательств никаких.

И наши сырьевые корнеплоды в головокружении от их успехов решили первыми, что обойдутся без страны, как без отодранной ботвы. Но в той ботве вместе с безрогими учителями оказались и силовики, для которых стал ребром тот же вопрос: как дальше жить, на что надеяться, молиться? И они стали молиться и надеяться на то, что есть у них: гаишный жезл, омоновский приклад и прочий правоохранительный кистень – накапливая злобу к отодравшим их божкам.

Когда же объявили, что итоги приватизации, пусть и несправедливой, не подлежат отмене, а отменяется, значит, сама справедливость – все и сошло до первобытного раскола: «Все мое – сказало злато; все мое – сказал булат!» И самых культовых и ненавистных фигурантов ЮКОСа на радость нищему электорату представители булата замели.

И посадка самого богатого в России человека стала в какой-то мере символической местью силовиков за их отодранное состояние. При этом сам сиделец, будь хоть трижды грешен по статьям УК, в глазах своих лишь увенчался нимбом святомученика. Поскольку при языческом сознании чем больше пострадал от чужаков, тем святей для свояков!

И вся раздорная волна вокруг него, затмившая сам правовой аспект, показала, что на наших капищах уже нет ничего единого для всех. Защитники всех подсудимых хором хают судей, те творят ответный произвол, и публика в душе убеждена, что любой приговор нашего суда заведомо несправедлив.

Коль наше главное сейчас богатство – нефть – работает не на страну, а мимо, и все за нефтяным бортом в гробу видали отдавать свой лепт стране. В итоге она превращается в конгломерат враждебных интересов, группировок, в том числе этнических, что только жрут друг друга, убивают и банкротят – в общем видят исключительно в гробу.

Но не может быть такого муравейника, где каждый муравей в гробу видал другого. Нельзя, чтобы в одном и том же государстве один получал 15 тысяч, а другой, точно такой же, за такой же труд – 150, – лишь потому, что служат в разных частях целого. Не могут граждане одной страны иметь все абсолютно разное: от питьевой воды – до правосудия. Когда один спер курицу – и получил реальный срок, а сперший миллиард отпущен под залог, внесенный из того же спертого.

Но несмотря на этот новый кастовый разрез, в душе-то люди все равно не могут отойти от старого мышления: что Бог всех создал равными. И так как в русле отмененной справедливости то равенство уже недостижимо, стремятся достигать его альтернативными путями. И милицейские сержанты при их мизерных окладах стали приезжать на службу в генеральских бумерах, малые чиновники заторговали малым, крупные – по крупному, врачи – здоровьем, судьи – правосудием. При этом те же ментовские оборотни не числят за собой вины, ибо кого грабят? Таких же оборотней-бизнесменов, которые не менее злодейски грабят всю страну – и тоже за собой вины не чают.

Поскольку раз пошла такая пьянка, каждый счел себя в моральном праве резать и доить свой огурец. Всяк, инфицированный этим спидоносным эгоизмом, попер свою былинку на себя – но это всему муравейнику конец.

Когда мы стали разъезжаться, как по швам, на это многобожие, с нами очень легко стало обходиться и Западу – и Востоку тоже. Мы, все еще по оружейной части – сверхдержава, в силу своих забывших монобога и спешащих в розницу продать нас госчиновников терпим сплошь и рядом оплеухи от вообще лишенных нашей силы, но не лишенных своего единства стран! Так как страна, утратившая адекватное ее просторам чувство – больше не страна. Как и любая, самая могучая кишка, задумавшая обойтись без остального организма, тоже долго не протянет. Хотя она и посейчас, не глядя на фиаско своего божка, слепо убеждена в обратном.

Когда-то наш прародич князь Владимир скинул в Днепр драчливых меж собой ярил и перунов и утвердил для всей Руси одного Бога – без чего ее сегодня просто не было б. Причем он прежде уяснил, что нужен один Бог – и уж потом стал думать, какой именно.

Как сделать то же самое сегодня, соединить наши разъединенные умы и эмираты? Бог весть. Но очевидно, что без одного для всех закона, отменившего бы наши вышедшие за все рамки кастовые, клановые – вплоть до улично-дорожных – привилегии, к единоверию уже нам не прийти.

Без этого ж и весь наш муравейник очень скоро переимеют другие, более консолидированные муравьи. Владеть столь лакомой землей, как наша, враждующим промеж себя по допотопному обычаю язычникам просто не дадут. Слепой кишечный тракт, эмблемой которого стал Ходорковский – это наш путь в никуда. А будет он сидеть до смерти или нет – это предмет его личного торга с таким же кривым у нас, как воодушевленная им каста, правосудием.

 

 

НАСЛЕДНИК АВИЦЕННЫ

 

Лечил все болезни кроме смерти

 

Как-то в плену ночной бессонницы, когда время ползет мучительным клопом, меня еще мучительней заел один наверняка знакомый всем вопрос. На черта лысого такая жизнь – где все уходит, как сквозь пальцы, в никуда? Ни капиталов, ни ума, ни рангов не нажил – а все, как муха, носишься по кругу, ища какой-то выход с несолидностью мальца в годах уже отца! И ни на грош не утешает, что в то же самое ударилась и вся страна. Сама с собой воюет, ищет тех же выходов и выгод, постыдно перед всем миром скачет задом и передом – а дело не идет никаким вовсе чередом. Только играет в глупом месте затянувшееся детство – но не получается судьбы!

В таком упадке духа начинаешь лихорадочно искать какую-то зацепку, ободрительный пример, и я такой вдруг вспомнил – давний и далекий, но неожиданно помогший выйти из унывного пике.

Был у меня когда-то друг-таджик Шариф. Он и сейчас есть, только после смерти бывшего Союза, обернувшейся для опрометчивых таджиков самой кровавой внутренней резней, уже редко виделись. И как-то, еще при союзном здравии, он мне звонит: «Тут у нас на Памире есть старик, все лечит травами, даже рак. Не веришь – ну приезжай сам, увидишь!»

Я взял командировку, и на регулярном еще «ЯКе» мы в полчаса долетели из Душанбе до Хорога, центра нашего Памира. И сразу ж окунулись в чудеса этой удивительно красивой и ухоженной тогда горной страны.

Обычай: подошел к дому в кишлаке, просто спросить дорогу – не скажут ничего, пока не усадят за дастархан, такую гостеприимную скатерку с чаем и сластями. А если разговор чуть затянулся – уже не отпустят без плова или шурпы, густо сваренного на всех травах супа. Причем по утонченному радушию еще за время трапезы гостю несколько раз меняют чашку с подостывшим кушаньем на свежеподогретое. Исток традиции понятен: всякий, кто добирался сюда прежде из-за неприступных гор, заслуживал за такой подвиг всевозможных ублажений.

На хорогском сельхозрынке тогда торговали одни приезжие, у памирцев это было не в ходу: если что-то надо – попроси, и так дадут. Или в Хороге жил человек, чинивший всем бесплатно, ради собственного удовольствия, автомашины. И никому из местных это не казалось странным – таков был этот экзотический народ.

А через картинно-голубую речку Пяндж, бежавшую по дну ущелья, тоже поразительным контрастом виделся Памир уже не наш, афганский. У нас – асфальтовые дороги, комбайны, “скорые”, аэропорт. А там, как в первобытности, дома из неотесанного камня, наскальная тропа, не разойтись двум ишакам, и зерно обмолачивают быками по кругу…

А колесили мы повсюду ради встреч с пациентами того невероятного целителя, по-местному – табиба. Имя его – Насреддиншо Джололов, и хорогский прокурор о нем сказал: «Святой старик. Рак лечит шутя. Денег не берет». Почему прокурор – как раз незадолго до нас главврач местной больницы напал на старца: «Это шарлатан, диплома нет – и будет у меня сидеть!» Действительно, тогда в УК была статья, каравшая за лечение без диплома – и табиб остался на свободе лишь благодаря отважному заступничеству прокурора.

Ненависть же официальных эскулапов к самозванцу объяснялась просто. Высшие местные чины помалу перекинулись лечиться у бесплатного табиба, оставив тем его противников без самой лакомой статьи дохода.

Мы взяли с десяток адресов больных, с которыми не справилась хорогская больница и которых якобы выходил табиб. И просто диву дались от увиденного. Диагноз: рак в четвертой стадии, сделано вскрытие, опухоль слишком обширна и не подлежит удалению. Родным сказали, что больной больше недели не протянет: он уже не ел, не пил, только стонал. И вот мы его находим, он – чабан, уже год после лечения табиба бегает за скотиной по такому склону, на который мы, здоровые, даже не решились лезть. Нашли женщину, вылеченную табибом от маточного кровотечения; мужика, избавленного им от страшной экземы по всему телу, от которой тот уже хотел сам удавиться…

Но чем больше мы видели этих чудесно исцеленных (а по журналам старика их было несколько тысяч, со всего тогдашнего Союза), тем больше меня занимал сам целитель, сын и герой своего дивного народа. Как он выглядит? Как говорит? Что заставляет его лечить даром других, карабкаться крутыми склонами за травами – когда мы, большинство, и свою-то жизнь как следует не ценим и не бережем? Может, оттого, что как следует ее не понимаем? Наивная мечта – но, может, он, причастный тайне тайн, каким-то особым, безотказным способом целящий жизнь, одарит и меня этим недостающим пониманием?

Но Насреддиншо, школьный учитель в прошлом, меньше всего походил на учителя. Даже меня с первого взгляда на него поневоле охватило легкое разочарование. Высокий  старик с каким-то очень, я бы сказал, простым лицом, с которого на нас смотрели живые, любопытные глаза. Но не глаза того Учителя с большой буквы, которого я ждал – скорей смышленого ученика. Но это-то и было в нем, пожалуй, самым поразительным и заслуживало самой высокой прописной буквы. Пользуясь полным уважением, как патриарх, в семье, и в кишлаке, и по всей области, он не утратил этой остроты сердечного познания – и не в ней ли был главный секрет его успеха? Ему слали сотни благодарных писем, к нему подкатывалась сама власть – а взгляд его при этом был озарен какой-то пронзительной, не по летам, ребяческой пытливостью. Я пришел к нему за истиной – а он смотрел на меня так, словно я, выходец с далекой стороны, мог приоткрыть ему какой-то уголок ее.

Он горячо, по обычаю, протянул для приветствия обе руки – и жестом, так как говорил по-русски плохо, пригласил к дастархану. С дальнейшим разговором у него на лбу выступили капельки пота, он прилежно старался уловить суть переводимых Шарифом вопросов и ответить так, чтобы суть обратно добралась. Видно было, что она для него не затверделая, как вещь на полке, а живая, как рыба в воде – и еще надо изловчиться, чтобы ее ухватить.

Его занятие врачеванием началось так. На Памире, где все растет ближе к солнцу и от сильного ультрафиолетового излучения имеет особую активность свойств, в каждой семье издавна использовали для лечения свои травы. На четвертом десятке лет Насреддиншо тяжело заболел сердцем. Долго лечился в Хороге и Душанбе, пока не отказали вовсе ноги. И тогда один профессор сказал ему: больница вас не вылечит, но у вас в горах есть одна травка, попробуйте ее. Насреддиншо еще от отца ту травку знал, дома объяснил детям, как ее найти – она ему и помогла. И еще сработало безоговорочное доверие к тому профессору: «Если бы он сказал: возьми нож и ударь им себя, тебе это поможет – я бы так и сделал!»

Весть о его чудесном самоисцелении быстро разошлась окрест. К нему стали приходить за помощью другие люди – и он, словно ощутив какой-то знак судьбы, занялся почти неподъемным в зрелом возрасте трудом. Стал изучать азы древней восточной медицины, арабскую грамматику, которой пользовался Ибн Сино, по-нашему Авиценна, главный его вдохновитель и учитель.

За два десятка лет он составил от руки несколько книг с рисунками и описаниями двухсот целебных трав. Большинство их в современной медицине не употребляется никак, хотя они известны все, и вот в чем штука. Великий Абу Али Ибн Сино, получивший в веках исключительное для самолюбивого Востока прозвище Аш-Шейх Ар-Раис – Король Мудрецов, описал в своем «Каноне медицинской  науки» 800 трав. Известно, что он успешно лечил многие болезни, а сочинения его переиздаются по всему Востоку до сих пор. Но по его описаниям уже не найти указанных им трав, не составить нужных снадобий. Распалась связь времен, и образный язык Сино во многом стал теперешним ученым недоступен.

И вообще светлейшего Абу Али без трепетного предыхания, с каким относится к нему по сей день весь Восток, понять нельзя. Перед  своей кончиной он сознался, что истину познал в 16 лет – и с тех пор к этому знанию уже не прибавил ничего. Врачевать он стал в 18 – освоив этот хлебный промысел по острому безденежью. Лечил же на основе древнего учения о натурах, тесно увязывавшего дух, физиологию и рацион питания человека.

И Насреддиншо, врывшись в эту древность, смог откопать ключ к тайнописи Сино и других известных врачевателей его эпохи. По их описаниям он находил подразумеваемое растение, выяснял его подвиды и способы отбора действующего вещества. Например тогда на Памире закупали для фармацевтики просто шиповник. Насреддиншо различал семь его подвидов. Причем два настолько схожие, что отличались только по цветку, и надо было, чтобы собирать плоды, помечать кусты уже с весны.

У своих пациентов он всегда спрашивал сперва официальный диагноз. «Медицина шагнула далеко, возможности по диагностике  стали большие. Я беру описание болезни, задаю свои вопросы, и если слышу такие ответы, которых жду, сомнения в недуге отпадают». Еще он объяснил, что всегда пытается проникнуть в выражение лица больного, повторить его – и так лучше понять источник боли.

Я спросил:

– Что самое главное для табиба?

– Любящее сердце. Без любви не хватит сил прочесть все книги, познать все нужное для врача. Абу Али говорил: первое лекарство для больного – ласковое слово. Если не уверен врач, не верит ему и больной – не будет исцеления. Есть легенда: один царь тяжело заболел, к нему звали разных докторов, щедро платили им, но все зазря. А в это время прошел слух о знаменитом пророке и поэте Носири Хисраве, который был еще и врачом. Царь обратился к нему в стихах: хоть я и царь, но сейчас – последняя собака твоего двора, скажи, как мне исцелиться? Хисрав ответил тоже стихами: десять сердец, отданных десяти, преврати в одно – то есть не меняй врачей, поверь кому-то одному – тогда вылечишься. Чтобы стать врачом, надо полностью посвятить себя этому делу. Без любви не бывает ничего, даже ребенок не родится.

– Вы сами, уже став табибом, обращались к докторам?

– Один раз, в прошлом году. Был страшный приступ боли в животе, сын вызвал скорую помощь. Меня отвезли в хорогскую больницу, пришел хирург, стал кричать: «Зачем вы его привезли, ему жить два часа осталось! Раз табиб, пусть сам себя и лечит!» Но потом велел: мойте – и на стол. Я отказался, попросил сделать рентген. Оказался камень в почке. Я попросил отпустить меня, дома сам вылечился. Сейчас камень из почки чаще удаляют хирургически. Но тогда скоро может появиться новый, потому что после операции функция органа ослаблена. Я лекарствами из трав помогаю организму растворить и изгнать камень.

– Встречалась вам болезнь, которую вы не могли бы вылечить?

– Сино писал: лечил все болезни, кроме смерти. Я лечил рак, астму, туберкулез, паралич. Отступал только в тяжелых случаях, когда болезнь запущена, от нее поражен уже весь организм, помочь нельзя. Тогда давал лекарства только против боли. Вообще на каждую болезнь человека есть своя трава.

– И если б их все знали, хирургия стала бы во многом не нужна?

– Да – но только травы еще надо правильно собирать. Я говорил в министерстве здравоохранения: когда принимают молоко, определяют и жирность, и кислотность, и всякое другое. А в лекарственных растениях не определяют ничего. Сино писал: облепиху надо собирать после 20 августа, когда небо ясное, тепло, с 12-и до 2-х дня, тогда все полезные вещества в плодах. А у нас собирают ее в ноябре, обливают ветки водой, ягоды замерзают, их легко обтрясти. Но ценного тогда в них уже мало.

– Сейчас, по-вашему, стали лечить хуже, чем при Сино?

– Ухудшилось качество приготовления растительных лекарств. Если б их делали хорошо, рядовые врачи могли б лечить более сложные болезни. Знать стали больше, а относиться к своему делу хуже. Врач  не может быть корыстным, злым, ленивым человеком.

– Но сама идея врачевания – не против ли природы? Больной, которого искусственно вернули к жизни, не ухудшает ли своим потомством людской род?

– Есть болезни, которые передаются от отца к сыну. Но если их хорошо лечить, они передаются уже меньше.

– А не передается ли сама привычка опираться не на свои силы, а на силу лекарств?

– Сино учил: лекарства надо применять только в крайнем случае, когда организм не может сам бороться с болезнью. Лучше всего борется с болезнью тот, кто занимается физическим трудом. Есть легенда. Путешествовал старик 117-и лет. Его спросил  юноша: как вам удается в таком возрасте быть сильным и здоровым? Он ответил: я всегда старался быть независимым. Дома я независим от слуг, все делаю для себя сам. А в пути, если нет лошади, тоже остаюсь независимым: не прошу ее, а иду пешком. Еще есть изречение: «Путешествие – лучшее лекарство для человека».

– И все же лечение всех нездоровых наносит человечеству в целом какой-то вред?

– Думаю, что да.

– И все-таки вы лечите!

– Как быть, если люди просят? Как бы поступили вы?

– Но в вашем возрасте лазить по горам за травами, заниматься всем этим нелегко. Чем вас вознаграждает этот труд?

– Человек нужен человеку. Жизнь сладка, красива человеком. У меня есть все: дворец, ковры, драгоценности, но я один – и мне не нужно ничего. Смысл моей жизни – лечить людей. Когда больной выздоравливает, половину его радости испытываю я сам.

И все же лицо табиба было омрачено одной неотделимой от старости заботой: кому передать свое искусство, чтобы не ушло опять в песок? Он понимал, что в удалении от главной современной магистрали его личный подвиг не имеет будущего. И не чинился стучать в разные официальные ворота, просил прислать специалистов, чтобы предъявить и разъяснить им свои тайны. Но нарывался на один и тот же отворот: «Мало ль, что он там лечит! У него диплома нет!» Когда мы довольно резко спорили с хорогским главврачом на эту тему, Шариф в сердцах указал рукой на главного врача Востока Авиценну, украшавшему своим портретом кабинет: «А у него был диплом?»

Но дипломированные злыдни ответили табибу ультиматумом: если вылечит еще хоть одного больного, они уже дотащат его до суда. «Люди умоляли меня, плакали, но я не смел лечить. Чтобы не видеть это, даже уходил прятаться в горах. Страшно, когда знаешь, что можешь помочь, но должен отказать». И под конец нашего визита он с такой щемящей в старце болью спросил нас:

– Что мне делать?

А в его тесной рабочей комнате висела литография красавца Абу Али со своим обращенным в века вопросом:

Велик от Земли до Сатурна предел.

Невежество в нем я осилить сумел.

Я тайн разгадал в этом мире немало,

А смерти загадку, увы, не сумел. 

Тысячелетие прошло – но то же самое и по сей день в предмете: загадка жизни и смерти, невежество людских сердец…

Мне удалось пробить в Москве заметку в пользу Насреддиншо, а Шарифу, патриоту своей нации, заткнуть ей рот своим национальным идиотам.  В Душанбе стали создавать комиссию по изучению феномена табиба, выписывать ему, в порядке исключения, диплом. Старик лишь за то, что ему дали бескорыстно заниматься его делом, был благодарен бесконечно. О нем уже даже задумали снять фильм на Центральном телевидении – и, может, продержись Союз чуть дольше, его чудесное искусство и вышло б у нас на широкую дорогу.

Но тут как раз союзная держава рухнула, взял верх этот национал-идиотизм – и в его кровавой мясорубке таджиков полегло больше, чем за всю Отечественную войну.

Вконец рехнувшимся потомкам Авиценны уже мало было выпустить кишки врагу – месть требовала отловить его престарелого отца, содрать с него заживо кожу и кинуть подыхать в арык…

Памир же в силу своей территориальной недоступности прежде не знал вовсе войн. Александр Македонский  пытался, но не смог пройти туда со своим войском – кони сваливались в пропасть с узких скальных троп. Лишь при советской власти на нашу часть Памира проложили два пути: через Мургабский и Хобурабодский перевалы. Первая «эмка» пришла в Хорог в 1938 году и затем была поставлена там на пьедестал в качестве памятника – так памирцы оценили ее приход, вдохнувший новую жизнь в их древнюю цивилизацию. Но их высокий дух, веками огражденный от побоищ и вражды низин, оказался беззащитен против современного безумия. Чтобы не попухнуть с голода, они кинулись промышлять наркотиком, оружием, убийством. И дело славного целителя, лечившего все, кроме смерти, в этом диком крошеве, где победила смерть, стало не нужным никому.

Шариф долго не слышал о нем ничего, даже думал, что он умер в своих вновь отрезанных войной горах. Но потом как-то сообщил, что Насреддиншо не только жив – но и опять лечит свой помалу приходящий в ум народ…

И вот его-то образ, всплывший в горькую минуту в моей памяти через хребты гор, таможенные, расовые и прочие препоны, словно прописал мне нужную как раз пилюлю. Ну каков действительно старик!  Прошел и славу, и забвение, и почет, и унижение, и постигшие его народ кровь и безумие – и все же в свои 80 с лишним не повесил нос! Не выпустил из рук отрытого им из песка звена цепи, завещанной далеким прошлым настоящему!

И вот, позвякивая это цепью, то золотой, то каторжной, к которой все равно прикованы все жизнеустремленные народы – мы, как младенцы, снова лезем на загадочный для нас огонь, бранимся, обрываемся по недостатку мозга в пропасть с жизненной тропы, как кони Македонского, – но надо ль вешать из-за этого носы?

И ничего постыдного в нелепом, разыгравшемся в нас детстве нет. Сино, Король Мудрецов, тоже нелепо жил. Правители Востока встречали его как царя – и изгоняли как собаку, за его великий ум и сумасбродный нрав. И умер он, как говорят, еще нелепей – в дороге, прямо на наложнице из одолженного кем-то гарема, когда его растраченное в бурных подвигах здоровье требовало полного покоя и воздержания. Но его жизненный дух воскрес и через тысячу лет – в таком же неуемном лекаре Насреддиншо.

А потому – какие наши годы? Прорвемся все равно – раз мы такой же нелепый, молодой, хоть пусть и проигравшийся сегодня в пух народ!

 

 

НАШИ БОЛЬШЕ НЕ ПРИДУТ?

 

Мой отец умер в декабре 1991 года в 70-летнем возрасте от остановки сердца. За два дня до его смерти я приехал к нему в больницу, он впопыхах обнял меня и со страшной неуверенностью в голосе спросил: «Сынок, зачем мне дальше жить?»

Я, пойманный врасплох вопросом, за которым вдруг восстала вся его жизнь, честно сказал: «Не знаю». И он не знал. Поэтому, я думаю, через два дня и умер.

Он в 41-м ушел на фронт со студенческой скамьи, попал в окружение, потом вышел к партизанам, с ними воевал в брянских лесах, получил орден Красной Звезды и множество медалей. А в 43-м стал военкором, и совсем недавно я обнаружил в Интернете его заметку «Скоро придут наши», извлеченную кем-то из «Партизанской правды». И эта заметка, написанная еще нетвердой юношеской рукой, потрясла меня до глубины души, до слез.

«В холодной нетопленой комнате, кутаясь в лохмотья, жмутся дети к исстрадавшейся матери. Сухими, выплаканными глазами женщина смотрит сквозь разбитое окно на мертвую изуродованную улицу. Гладит по головкам голодных ребятишек и, чтобы не плакали они, в сотый раз повторяет: «Скоро придут наши»...»

Я вдруг загривком понял, почему мы победили в той войне. Была и битва под Москвой, остановившая план «Барбаросса», и Курская дуга, решившая исход войны, и еще много великих битв, но суть все же не в них. Даже если бы мы проиграли и под Москвой, и под Курском, все равно бы выиграли. Потому что миллионы людей думали и чувствовали так, как думал и писал мой папа. Эта его заметка была насквозь пропитана, и даже ощущение – написана единым духом, делавшим непобедимой нацию: что бы ни случилось, ни стряслось – наши придут!

И то, что они впрямь пришли и папины военные заметки оказались не брехней, а чистой правдой, в нем отлилось каким-то клеточным, неубиенным оптимизмом, с которым было бесполезно спорить.

Вера в этих «наших», синонимичных в его время советским людям, победившим фашизм, порожденный мировой буржуазией, до конца дней была самой твердой в нем. И когда пришла вся болтанка Горбачева, которой я сперва был воодушевлен, а потом разочарован, он с шуточным прикрытием его неистребимой веры говорил: «Ничего! Наши стоят под Тулой!» И чем больше я со своим фрондерством, не имевшим за спиной его Победы, спорил с ним, тем больше мне казалось, что они неким невидимым градом Китежем там и впрямь стоят…

Но вот и я достиг тех лет, когда надо иметь какой-то твердый Китеж за душой. Увы, он призрачен настолько, что с тем отцовским, большевистским и близко не сравнить. И еще я понял, в чем наше с ним главное различие. Он жил всю жизнь лучами завтрашнего дня, который по определению был для него лучше вчерашнего. А я, мы, живущие сейчас, все больше тянемся обратно к прошлому.

Вступив в коммунисты на войне, он называл впавшего в маразм генсека Брежнева «бровеносцем» и «гиббоном». Но верил, что это – наносное и наши как дембель, который по армейской поговорке неизбежен, все равно придут: «Чем чаще эти мумии менять, тем лучше! Наши уже на подходе!» Весь опыт его жизни говорил, что движемся мы к лучшему, и никакие перегибы, как извилины большой реки, не могут это отменить. А почему перегиб на перегибе, отвечал с присущим ему юмором: «Потому что идем неизведанным путем!»

Он родился в глухом селе на Ставрополье, да еще в том конце села, который назывался Непочетка. И в детстве самым большим чудом света для него стал «фимический» карандаш, подаренный ему за вспашку «конем» соседского огорода. А дожил до Гагарина, цветного телевизора; за круглые пятерки его, прикатившего в Москву с тощей котомкой, приняли в самый элитный тогда ВУЗ страны – ИФЛИ. «Вот это, – говорил он, – демократия, когда крестьянский сын имеет право на образование и любой пост в стране наравне с сыном министра!»

 И вся его родня в Ставропольском крае, в Боксане, Нальчике, Грозном, по которой он меня провез однажды для наглядного урока, демонстрировала тот же рост. Всего за одно поколение на той периферии поднялись от керосиновой лампы до электронной; покрыли крыши вместо дранки рубероидом, потом шифером и железом; купили «тевелизоры», «моциклеты», холодильники; стали летать в Москву на самолетах – те, кто еще недавно не знал ничего быстрей конной упряжки и никого важней сельского попа. А тут еще сын Аньки с Непочетки Васька Росляков преподает в главном Московском Университете Ломоносова!

И когда мой дедушка растолковал моей малограмотной бабушке, кем стал в Москве ее сын, та от переизбытка чувств грохнулась на пол, еле откачали. И наши люди, получившие невиданные блага от советской власти, очень знали, за что воевали в ту Отечественную, на которой воевал и мой отец, и дед. Просто «за Сталина» никто бы с таким чрезвычайным героизмом воевать не стал.

Перед Сталиным отец преклонялся как перед величайшим гением, сделавшим страну великой, хоть и ценой невинных жертв. Но на его памяти в деревнях невинно гибло от голодной жизни и отсутствия врачей куда больше, чем от всех сталинских репрессий. У него самого умерли так трое старших братьев. Но он и не мыслил о возврате сталинизма, понимая его не как конечную, а как начальную, трагическую и великую, как всякое начало, точку развития идущей к лучшему страны. Он смотрел в будущее так, как смотрит в урожай крестьянин, с кровавыми мозолями вспахавший и засеявший его надел.

Но такого урожайного крестьянства у нас уже почти не стало, и жрем по преимуществу с чужих полей. И смотрим, как это ни парадоксально для не выходящей из реформ страны, все больше в прошлое. Одни – в советское, все больше кажущееся раем для его поклонников. Другие – в царское, третьи – в православную архаику, четвертые – в доправославное еще язычество.

И я, как ни тяну себя за уши в будущее, качусь душой в советское былое, где все же было больше равенства и братства, и музыки, и литературы, и научного прогресса, и свершений, внушавших любовь к Родине и веру в личное бессмертие. А в будущем кроме гниенья обожравшегося брюха, хоть убей, не вижу ничего.

Мой же отец до самого последнего даже не года, а месяца его жизни светлое будущее видел. И этим, безусловно, был счастливей моего.

Но в конце 91-го, положившем конец всему, за что он жил, для него пришел час самой тяжкой жизненной расплаты. Когда столкнулись лбами Ельцин и ГКЧП, он не был ни за ту, ни за другую сторону. Точным чутьем прожившего жизнь человека он сразу уловил, что Ельцин, чьим бесстрашием я восхищался поначалу – не сеятель и не строитель, а лишь отчаянно властолюбивый разрушитель.

Но и гекачеписты с их личной трусостью и сходством с прежними «гиббонами» – были тоже для него «не наши». А наши, которые согласно его вере должны были прийти на ключевом изломе, так и не пришли. И он со всей ужасной для искренне верящего очевидностью понял, что и не придут.

Самым презренным словом для него было «лавочники», всегда порождающие на конце фашизм. Он обожал Пушкина, Чайковского, читал со смаком наставления Мономаха и прочую историю родной страны. Но понял, что страна, за которую он воевал и жил, за которую воевали и жили Мономаховичи, Пушкины, Чайковские, закончилась. Настала страна лавочников. Но жить в такой стране он не хотел.

А потом, когда русских погнали, как какой-то сор, с Кавказа, я получил письмо от 90-летнего отцовского учителя, выброшенного из Грозного, куда его раньше отрядили обучать детей. Старый человек ничего не просил, просто делился горечью от всего того, что мой отец уже не застал и не увидел. Читалось это письмо – как из какой-то Нерчинской ссылки, хотя старик вернулся в свой же теплый Ставропольский край.

Но его выслали из той страны, которую он строил заодно с моим отцом. И я подумал: как хорошо, что мой отец не дожил до этого позора! До страны, в которой наши люди, победившие фашизм, снова очутились в положении женщины, которая в холодной комнате смотрит сквозь разбитое окно на улицу – но ничего уже не может сказать детям. Поскольку наши больше не придут.

Мы потому и пятимся, как раки, вспять, что сознаем: будущее нам ничем не светит и самое большое, чем мы можем успокоиться – не думать о нем вовсе. Как только проедим свои природные запасы, тут нам и конец: впрок ничего ж не заготовлено, поля не вспаханы и не засеяны, и сами орудия труда сданы во вторчермет.

Но жизнь не терпит пустоты, и если наши больше не придут, на нашу землю неизбежно придут не наши. Поскольку для нее все одинаковы: кто на ней трудится и сеет, того она и приемлет, тому и родит.

Этих чужих с каждым годом на родной земле все больше, их речь заполоняет наши улицы – как когда-то речь немецких оккупантов. Но к этим новым чужим у меня нет зла, они – завоеватели, но мирные, порабощающие нас не гнусным планом «Барбаросса», но святым путем труда.

Наоборот, я к ним питаю даже уважение на грани восхищения: как им удается обустраиваться на чужой земле, при всем недружелюбии ее аборигенов и ментов. Но все равно отделаться от ощущения, что они – те же захватчики, которых моему отцу и деду удалось отбить когда-то, – не могу.

Да, счастье моих предков – не видеть всей этой напасти, бессмыслящей их веру, жертвы и труды. Но не придется ли моим потомкам собирать свои котомки на потерянной для них земле?

 

 

НОВГОРОД

 

Была ранняя холодная весна – самое неудачное для экскурсий время. Снег уже успел везде сойти, но из-за вернувшейся обратно стужи деревья не смогли зазеленеть, отчего все в городе выглядело ужасно голо и неуютно. С утра дул резкий, порывистый ветер; небо, разбросанное и хмурое, своим ходом ползло над головой; и выйдя из гостиницы, я почувствовал себя здесь как-то особенно чужим.

Я нарочно остался посмотреть главную здешнюю достопримечательность – новгородский кремль, по-местному детинец – но теперь и сам не понимал, зачем мне это было нужно. Вечно в чужих краях нас разбирает это казусное любопытство: кажется, обязательно должны обойти и оглядеть все то, на что у себя под носом не обращаем никакого внимания. Тут же еще и само имя города звучало чуть не синонимом истории: ну как побывать и не заглянуть в бывшее сердце его, одно из тех гнезд, откуда «есть пошла русская земля»!

Было еще рано, в парке перед детинцем бегали физкультурники в разноцветных тренировочных костюмах, забегали в сам кремль, пробегали его трусцой насквозь и скрывались за противоположными, выходящими на Волхов воротами. Я тоже, пока внутри все оставалось на замке, прошел тем же сквозным путем и вышел на площадку, откуда раньше начинался знаменитый Волховский мост, соединявший софийскую строну с торговой. Это на нем сходилось беспокойное новгородское вече и шумело до тех пор, пока перепуганный нешуточным раздором епископ не прибегал из Софии с крестом и иконой и, благословляя на обе стороны и тех, и этих, не разводил спесивых горожан. Здесь гулял Василий Буслаев со своей срамной дружиной, шел князь целовать крест на верность городу, скакал гонец из дальнего предела… Я попытался вообразить себе все это, оживить по месту действия истекшую картину – но у меня плохо выходило. Вместо былинных молодцов и летописных воинов в островерхих шапках перед глазами гнулись и приседали физкультурники, дымила за рекой труба, вставали новостройки, краны; не стук копыт летел – ползло откуда-то завывание тяжелого грузовика… Моя эпоха живо разбивала все былое, доходя до меня каждой своей черточкой, а та, древняя, так и оставалась неправдоподобной декорацией с утраченным навеки языком…

И все-таки, что это значит? Почему я пришел сюда и стою, и жду чего-то от этих мертвых стен, мутной волховской воды, хмурого неба? Что все эти реликвии для меня, тех физкультурников? Что вообще вся история – эта память о давно минувшем снеге, уже не способном по-настоящему ни ожечь, ни остудить никого?

И все же отчего-то хочется хоть краем глаза заглянуть в тех, отстрелявшихся давно людей, почувствовать, как они жили, умирали, верили во что-то. Словно какая-то невидимая нить связала нас в одно – конец которой отдан мне, а начало тому, древнему прародичу. И чтобы до конца понять себя, я должен понять и ощутить его; понять, откуда вышел, что прошел – чтобы знать, куда плыть дальше…

От этих высокопарных мыслей меня оторвала группа зябко высыпавших из ворот туристов – первая экскурсия. Пока я здесь стоял, местные физкультурники уже отмахали крыльями, уступая теперь путь этой бескрылой публике. Но мне не хотелось сейчас ни с кем мешаться, тем более слушать дежурные скороговорки экскурсоводов, и я вернулся вновь в детинец.

Первым там открывался краеведческий музей в здании бывшего губернского правления, где в свое время служил сосланный сюда Герцен – и каждый месяц подписывал и отправлял в Петербург донесения на самого себя, ибо по головотяпству начальства был определен в то отделение, что ведало надзором за неблагонадежными. Но это уже более близкая и внятная эпоха; меня же сейчас влекла к себе та, дальняя, Новгород времен Грозного и пути из варяг и в греки. К ней-то я и взял входной билетик.

Но интереса моего хватило ненадолго. Сперва я еще как-то пытался вникнуть в ряд заключенных под музейное стекло улик: карты разброда этих нереальных в начертании курсива вятичей и кривичей, какие-то уже несерьезные на вид орудия труда и брани, – но скоро утомился, потерял внимание и до конца доследовал уже обычным ротозеем.

И потому вышел на улицу слегка обескураженным. Снова продуваемый никак не утихавшим ветром дошел до памятника тысячелетия России – в виде большого колокола, опоясанного фигурным барельефом тех, кто стоял у языка событий. Обогнул его, стараясь отыскать среди фигур знакомые, и двинул дальше – в Грановитую палату.

Возле нее тоже строилась экскурсия, и я решил, что все же лучше к кому-то пристать. Пусть хоть не выдадут заветных тайн – расскажут что-то новое, чего я не знаю: больше проку, чем блуждать вслепую одному. Я поднялся с группой наверх и стал терпеливо вслушиваться в объяснения экскурсоводши. Но и тут нашлось не много интересного: золото, золото, серебро, посох одного епископа, обсахаренный тридцатью каменьями, другого – сорока; дар от коварной Литвы, от саксонского курфюрста… Только одна вещица в самом начале экспозиции как-то зацепила меня, и когда пошли поздние века, уже лишенные раннего угловатого своеобразия, я вернулся к ней. Это был медальончик с Георгием Победоносцем – маленький овалец, расписанный цветной эмалью. Деталей из-за их мелкоты было почти не разобрать, только виделась смесь ярких, особо любимых на заре туземного народа красок. А табличка внизу поясняла, что святой изображен во всех подробностях и даже глаза у него трех разных цветов. Я нагнулся разглядеть получше; рядом одиноко маялся молоденький милиционер-охранник, который тут же подступил ко мне:

– Так не увидите. Тут немцы были, проверяли в микроскоп, все четко, сам смотрел!

Он выдал это с такой гордостью, словно далекие творцы этой поделки были ему сродни – что вызвало во мне стихийную отдачу:

– Ну и зачем это нужно, если не видно все равно?

– А попробуй нарисуй! Теперь уже так не могут!

Ну, насчет этого я сильно сомневался, но спорить дальше с его завидной убежденностью не стал. И впрямь в этой вещице было что-то говорящее – детская страсть народа к состязанию, хвастовству: и Софию свою отстроили в точь с киевской, чтобы только быть «не хуже», и всем прочим любили отличиться, показать себя: удалой ли тонкой работой – вот де самого Победоносца в ноготок загнали, да еще и глазки ему трех цветов! – лихой купеческой ли, молодецкой удалью. Таковы были и любимые герои их кичливых былин: удалой купец Садко всех в городе «обторговал», самого Царя Морского околпачил; Василий Буслаев – и того пуще: весь город, куражась, на «честной бой» звал, «ни в сон, ни в чох не верил», через камень Алатырь задом прыгал – за что «поют ему славы во все века», за что сложил свою буйну голову, как потом и сам Господин Великий Новгород… Еще мне запомнился конец одной былины про Буслаева, где, кажется, сказалась вся душа новгородской вольной республики:

Выпили оне, сами поклонилися,

И пошли добры молодцы, куды кому захотелося…

После Грановитой палаты нас повели в Софийский собор. Экскурсанты покорным выводком брели за нашей гидшей, преданно смотря ей в рот или туда, куда показывала. Но когда в конце каждого обзора она, больше для проформы, спрашивала, нет ли вопросов, лишь молча тупили глаза: дескать и рады б спросить – нечего. Только один раз наш выводок чуть оживился – когда было сказано, что часть сокровищ, спрятанных в стены Софии при разграблении Новгорода Грозным, так до сих пор и не найдена. Все переглянулись с подстрекающими видами; каждому, наверное, на миг пригрезились эти сокровища, еще как бы ничьи – и только, может, протянуть руку, ковырнуть в стене… Но за несбыточностью и эти грезы быстро испарились…

На улице, когда мы отошли немного от собора, экскурсоводша попросила остановиться и обернуться назад.

– Над крестом центрального купола вы видите голубя. С ним связана одна из легенд новгородского детинца. Когда в 1570 году Иван Грозный пришел в Новгород со своим войском, он устроил пир в грановитой палате, велев явиться на него местной знати и духовенству. Чтобы подчинить непокорный город, он решил жестоко с ним расправиться. В разгар пира опричники по его сигналу стали хватать и убивать находившихся там новгородцев, тогда же началась резня по всему городу. Шесть недель длилось бессмысленное кровопролитие, со слов очевидцев даже вода в Волхове окрасилась от крови в красный цвет. Из тридцати пяти тысяч жителей двадцать тысяч было убито и около десяти угнано на чужбину. И вот, по легенде, во время этого пира над детинцем пролетал голубь. Он опустился отдохнуть на крест Софии и, увидав оттуда страшное побоище, окаменел от ужаса. А потом якобы Богородица открыла одному из монахов, что этот голубь послан в утешение городу – и будет его хранить, пока находится на своем месте. Уже во время Великой Отечественной войны, когда фашистские полчища летом 1941 года осадили Новгород, одним из первых снарядов был снесен центральный купол Софии, с ним и голубь. После чего город второй раз в своей истории был разрушен и захвачен. Так ужасно подтвердилось древнее предание…

Маленький голубок неподвижно и просто сидел на своем кресте и никак не вязался в воображении с той чудесной ролью, придаваемой ему легендой. Но под впечатлением рассказа мы несколько мгновений продолжали, не отрываясь, пялиться на него…

Затем нас подвели к софийской звоннице, и здесь опять тень Грозного предстала перед нами:

– Когда Грозный подъезжал к детинцу по Волховскому мосту, звонарь, желая угодить ему, ударил в колокола. Лошадь под ним испугалась и чуть не сбросила его с себя. Тогда он, разгневавшись на колокола, велел спустить их и отрезать им уши. Таким образом этот жестокий человек мог гневаться не только на людей, но и на неодушевленные предметы. София надолго лишилась своих звонов, что в ту эпоху означало и большой позор для города. Сейчас, вы видите, колокола стоят на земле. Недавно на одном из новгородских заводов им приварили новые уши, и скоро мы вновь сможем услышать их замечательные, столько веков молчавшие голоса…

Вопросов опять не было… Мне даже сделалось как-то неловко перед нашей предводительницей за эту групповую безучастность. Еще когда мы отошли от звонницы, поблизости открылся киоск с сувенирами и часть группы бестактно бросилась к нему, словно демонстрируя этим предпочтение каким-то безделушкам перед ее одушевленными рассказами. Она и шла как-то отдельно, стороной от всех; чтобы сократить эту неблагодарную дистанцию, я выбрался вперед и пристроился рядом с ней.

– Я вижу, здорово вам этот Грозный насолил. Вы так его рисуете – прямо не царь, а зверь какой-то!..

Теперь она с недоумением уставилась на меня; я попытался развить не совсем, может, уместную здесь мысль:

– Но ведь он преследовал и общегосударственную цель, объединял державу, а Новгород брыкался – и пришлось применить меру…

– Это была неоправданная жестокость.

– Но историческая правда больше отдельных перегибов. И она все же осталась за Москвой, за прогрессивной на ту пору властью…

– Прогресс не может быть варварством. Так жестоко не обходились с русскими городами даже татары.

Она упрямо смотрела себе под ноги, на свои поношенные туфли, и как будто даже весь этот разговор был ей не по нутру.

– И все-таки, по-моему, вы чересчур пристрастны.

– Я не даю историческую оценку. Я только рассказываю факты. Извините.

Мы уже подошли к памятнику тысячелетия России, и она отвернулась от меня, выжидая, пока дособерутся остальные. Я отступил сконфуженно назад, моя хорошая попытка явно не удалась.

Здесь имя Грозного прозвучало в последний раз – правда, уже в связи с другим историческим лицом. Интересно кстати, что среди сотни фигур на памятнике самого Грозного не было, но была его первая жена Анастасия – «просвещенная и благородная женщина, умевшая укрощать гнев царя и спасшая многих людей от смерти и мучений». Настолько же, насколько имя ее мужа звучало в устах рассказчицы презрительно, с чуть не личной неприязнью, имя царицы – сочувственно и тепло, хотя та, насколько я помнил, к самому городу и не имела никакого отношения…

На этом экскурсия и закончилась. Сказав еще несколько слов о мощных стенах детинца, так, увы, и не упасших его ни от чего, наша гордая древлехранительница указала на узкоплечий, прижатый к самой стене храм:

– Церковь Покрова. Первоначально принадлежала мужскому монастырю, потом женскому. Теперь, – она словно сделала над собой некоторое усилие, – там открыт ресторан «Детинец». Можете самостоятельно ознакомиться, отведать блюда местной кухни…

После этой, видимо, вменявшейся в обязанность рекламы она отрывисто поблагодарила за внимание и быстро, отворачивая от ветра свое непокорное лицо, зашагала к своей экскурсионной келье.

Люди потянулись к поджидавшему их автобусу, позвякивая только что купленными сувенирными колокольцами – копиями тех, со звонницы, словно разбившихся на множество блестящих дребезгов у них в руках. У меня же до поезда еще оставалось вдоволь времени, я почувствовал, что до костей продрог на злом ветру, и, видно, сам Бог сулил мне это актуальное знакомство.

У этого храма-ресторации уже царил, обдавая сходу, совсем другой, сугубо приземленный дух. Два удальца в замаранных белых пиджаках и официантских бабочках с заднего придела закидывали в вороватый пикапчик какой-то явно левый груз – и в лицах их, ухватке так и читалось: «Однова живем! Греби к себе, все равно на всех всего не хватит!»

Внутри все было уже совсем по-ресторанному: сортиры, гардероб, швейцар, те же продувные официанты… Я разделся, взошел по витой лестнице наверх. Почти пустой центральный зал с солидными дубовыми столами, рассчитанными на богатых варяг и греков, был явно не про меня. Благо рядом еще работал бар, где на высоких табуретах у стойки сидели всего две девицы, занятые каким-то своим разговором. Возле них пристроился и я.

Перед ними стояла бутылка шампанского с фирменными глиняными стаканчиками, еще довольно редкостный тогда заморский шоколад и пачка столь же редких, утонченных сигарет. Одна, подальше от меня, была лицом попроще, в потертых джинсах и свитере; зато другая – поизысканней и нарядом, и собой: от лица – до длинных и холеных пальцев, непринужденно ловких в обращении со стаканчиком и сигаретой. Я тоже, спросив рюмку, вынул свое курево, но барменша мне строго указала:

– Здесь не курят.

Я хотел было кивнуть на соседок, но как-то уже и сам допонял, что они – это, значит, одно, а я – совсем другое.

Они же все продолжали обсуждать что-то свое – но мне, с разгона всех недавних впечатлений и быстро, после уличного холода, ударившего в темя хмеля, тоже ужасно захотелось развязать язык. К тому же их загадочная привилегированность добавочно подстрекала интерес – и, уловив в их разговоре паузу, я спросил:

– Простите, а вы не местные жительницы?

Та, что в джинсах, как бы с удивлением оглядела мой не ахти какой командировочный костюм, другая даже не обернулась.

– Нет, не здешние.

– На экскурсию приехали? Давайте познакомимся.

Лицо первой исполнилось таким презрительным высокомерием, словно я сморозил невесть какую глупость:

– Вы знаете, мы достаточно высокого мнения о себе, чтобы знакомиться с первым встречным.

– И я о себе тоже очень высокого мнения, так что это не помешает. А вы с чего такого мнения, чем-то интересным занимаетесь – историей, археологией?

– Нет, не из этой серии.

– А из какой?

Теперь ко мне повернулась с любопытством и вторая:

– Мы лингвисты, если вам так интересно.

– О, так мы почти коллеги! А вы, я вижу, не русская?

– Да, я приехала из Голландии. Как вы догадались?

– По вашей речи.

– Но мне все говорят, что я очень хорошо говорю по-русски.

– Да, говорите вы отлично, но у вас согласные чуть мягче, на романский лад, это у многих иностранцев остается.

Они переглянулись с выражением, которое я поспешил истолковать в пользу моему лингвистическому чутью.

– А здесь что, северные говоры собираете?

– Нет, просто приехали посмотреть, она меня привезла.

– Ну и как, вам понравилось?

– Да, это очень интересно.

– Правда? Я рад за наших новгородцев! Сколько их громили, а все же сбереглись, сколько еще по себе оставили! Вы слышали про их голубя? Нет? Чудесная легенда!

Я хотел в двух словах передать ее, но, поощряемый их интересом, сменившим постепенно первую недоброжелательность, увлекся и рассказал всю от начала до конца. И сам лишь тут заметил, как сильно она подействовала и на меня.

Мы наконец познакомились. Первую звали Татьяной, вторую – Мари. Я подозвал барменшу и попросил налить нам всем еще.

– А вы, Татьяна, здесь не первый раз?

– Я? В общем я здесь родилась, но сейчас живу в Москве.

– Так вы все знаете!

– Нет, про птичку я не слышала.

– Не может быть! Значит, еще должны спасибо мне сказать! Ну давайте, за вашу прекрасную родину!

Мы выпили; новые впечатления все никак не отпускали меня:

– Но больше всего меня поразила сама экскурсоводша. До сих пор не может с Грозным счеты свести! Я попробовал за него вступиться – она и меня с двух слов возненавидела. Героическая женщина!

– Тоже радость – каждый день перед этим стадом распинаться!

– Но ей, наверное, нравится ее работа…

– По-моему, это не уважать себя – бисер метать…

– А по-моему, это наоборот достойно уважения. Легко быть патриотом, когда все вокруг патриоты, когда от тебя лично это не стоит ничего. А так, как она – это и есть подвиг. Я сам преклоняюсь перед ней, потому что у меня нет десятой доли ее любви к родине. Вы не знаете своего Новгорода, я не знаю своей Москвы, свое скучно, неинтересно, тянет новизна – не от любознательности, а от невежества, как на блестящую стекляшку дикаря. Одна моя знакомая была в Париже – так теперь это гвоздь всей жизни, только и разговоров: вот как мы были на Монмартра, как мы ехали в Сен-Клу! Ну ехали и ехали, а радости – как будто ее там золотом посыпали! Но у нас это в крови, а вы, Мари, вы человек другой нации, другой культуры – как вы все это ощущаете? Этот же Новгород – ведь у вас есть, наверное, и свои интересные места?

Глаза ее на этом месте вдруг покраснели, и по щеке скатилась маленькая слезинка. Я решил было, что от нашего дыма – я уже тоже, позабывшись, закурил, не встретив на сей раз отпора от суровой барменши – и хотел даже разогнать дым рукой, но Мари сказала:

– Я не иностранка. Я русская. Я тоже здесь родилась. Когда вы сказали про мой акцент, это было так странно, я никогда не думала об этом… Я не была здесь пять лет, мы как раз сейчас сидели, вспоминали: здесь, в этом баре, прошла наша молодость, здесь нас все знают. Понимаете, это все очень больно!..

В ее неожиданном признании мне почудилось что-то ненастоящее, словно где-то уже виденное или слышанное.

– Но вас же не силком отсюда увезли?

– Так получилось. Я познакомилась еще студенткой с человеком, вышла замуж…

– Ну и что, там хуже оказалось, чем вы думали?

– Нет. Просто там все совсем по-другому. Какие-то свои законы, о которых мы здесь даже не знали. Вот эти внешние границы, положение, сначала даже трудно привыкнуть…

– А потом? Как все же вам там, хорошо? Не чувствуете, что вы что-то потеряли?

– Потеряла? По-моему, наоборот у меня есть там то, чего я здесь никогда бы не смогла иметь.

– Да, но вещи – это же еще не все! Есть и другие ценности: призвание, стремление к чему-то. Вы же еще здесь учились, собирались кем-то стать…

– А кем бы я здесь была? Экскурсоводом за ее несчастные гроши?

– А там вы кто?

– Женщина. Жена. Мой муж – фармаколог, он достаточно богат и за то, что я ему даю, способен обеспечить мне такую жизнь, какую я считаю достойной себя.

– Но с чего вы взяли, что экскурсоводша бедней вас? То, чем она обладает – это тоже богатство.

– Но она не может взять его себе домой.

– Но ей этого и не надо!

– Так только говорят. Я прекрасно знаю, что женщине надо.

– И я прекрасно это знаю! Но есть любовь и другого рода, не к себе – а от себя…

– Я хочу жить, а не слушать сказки. Любовь, родина – это все высокие слова. Объясните мне, что они значат?

– Очень много. Вот только что она рассказывала о софийской братии, как они попрятали от Грозного свою казну и нипочем не выдавали. Ради чего? Все равно умирать было, уже не свое берегли! А молчали, пытки страшные терпели – ради этих высоких слов, чести города, это казалось больше мук и смерти. Потому что это и есть главное, на чем все держится, как на стержне, вынь – и посыпится, и жить тошно и не для чего. Недаром про этого голубя сказано: пока он есть, будет и город, и все жители его. И нас потому так поражают эти совпадения – дело не в мистике, а просто сама суть настолько в нем воплощена, что загорается, как от спички, от любого случайного прикосновения. И неважно, что одни это чувствуют, другие нет; кто-то должен это чувство зажигать, как кто-то должен сеять хлеб, который все едят – как бы над этим ни смеялись!..

Тут я почувствовал, что уже слегка зарапортовался. На этих явно неуместных хлебосеях Мари бесцеремонно отвернулась от меня к Татьяне, которая все это время только молча прихлебывала из своей посудины, что-то ей сказала, сползла с табурета, высоко обнажив свои стройные, красивые ноги, и пошла вниз. После моей горячей речи в воздухе зависла какая-то пустота; чтобы как-то разрядить ее, я спросил Татьяну:

– А вы давно с Мари дружите?

– С Машкой? Еще со школы. В одной комнате в общаге жили. – Ее, похоже, уже слегка развезло. – Подумаешь, за иностранца вышла, всю дорогу как собачка за ним бегала! Ничего в ней такого нет, фигура только, а лицо – одна косметика, я-то знаю! Мне тоже швед предлагал уехать, могла б тоже сейчас там жить!…

Она презрительно пожала плечами, но в этом шведе, в ее скоропалительном предательстве подруги сквозила такая бешеная зависть к ней, что чувствовалось: как бы дальше ни сложилась у самой, что бы ни выпало – все будет казаться, что неудачно и не так.

Вернулась Мари, мы еще выпили, и все трое уже были хороши. Мари теперь сменила прежний тон на деспотически-капризный:

– У меня есть деньги, я хочу покупать! Меха, золото – где это? Почему у вас ничего нет? Ты же писала! Я выложилась за дорогу, плевать ­– дорога, я за все плачу, но я должна что-то привезти!

Татьяна пыталась ее утихомирить, что-то шептала ей на ухо, у них зашел свой торг, и я уже почувствовал себя в нем лишним. Но не успел сообразить, как лучше тогда отойти, они засобирались тоже. Мари взяла еще шампанского с собой, барменша рассыпалась подобострастно перед ней – не получив однако при расчете сверху ничего. Но не обиделась этим ничуть – наоборот, все радостно кивала, приглашая заходить еще: видно, крутой подъем бывшей клиентки впечатлил ее сильней зажатых чаевых.

Внизу я взял у них номерки, помог одеться; швейцар тоже так кланялся, что я не выдержал, отдал ему свою последнюю бумажку.

На улице теперь шел снег, дул тот же ветер – словно зима своим возвратным ходом тщилась задушить зародыш новой жизни и исходила лютой яростью от этой невозможности. Мари опять заныла:

– Мне холодно! Почему нет машины?

– Ну сейчас, Машка, пошли скорей.

– Я не могу, у меня каблук! Приведите такси сюда! Вы, мужчина, ухаживайте!

– Сюда же нельзя.

– Я ничего не знаю! Я мерзну! Ненавижу эту погоду, этот город! Я хочу такси!

– Могу только уступить вам свой плащ.

– Спасибо. Оставьте его себе. – Мы уже выходили из детинца. – Вон, вон машина, ну бегите, что вы не двигаетесь!

Я очутился в неловком положении. И бежать подобием какого-то слуги – равно как и не услужить в подобной непогоде нежной гостье, пусть в ее же городе, казалось не с руки. Я выбрал среднее: слегка прибавил шагу и, дойдя до площади перед детинцем, стал голосовать. Но редкий на этой стороне транспорт не останавливался; я перешел, как только подошли они, на другую; наконец остановил машину, подбежал, открыл дверь:

– К вам можно?

– Куда ехать?

Этого я не знал, высунулся, чтобы спросить – но увидел, что как раз в эту минуту им тоже повезло; они, даже не глянув в мою сторону, сели в свою машину и укатили. Я извинился перед водителем и захлопнул дверь.

Я отступил назад, на тротуар, и растерянно остановился. Внезапная развязка смахивала слегка на оплеуху; впрочем я как-то сам, видимо, и напросился на нее. Но, признаться, больше щепетильных счетов меня сейчас заботило другое. До моего поезда все еще оставалось время, и куда теперь его девать, я даже не знал. В пустой номер гостиницы не тянуло; голова, возбужденная алкоголем, заново жаждала общений, разговоров – неважно с кем, пусть даже с идейными противницами, в конце концов не для этих же дурацких споров я на них напал! Но я дал с ними маху – и теперь оставался один в чужом городе, на промозглом ветру, идти больше было некуда, да и не на что. И снова, как с утра, только еще сильней, я ощутил нелепость, фальшь своего положения. И все мои предыдущие речи показались мне тоже надутыми и фальшивыми. В самом деле, кой черт мне до всей этой старины? Кому я лгу? Сегодняшнее, нынешнее – вино, воспаленные глаза, горячая живая плоть, – вот что истинно, чего я хочу. И не задумываясь, как и любой другой, отдам за это все свои благонамеренья – за эти обнажившиеся на мгновенье ноги, которые я не могу, к несчастью, взять – здесь, сейчас, пока меня палит этот несносный зуд, а не где-то там, в том утопическом, закоченевшем в новостройках далеке!

Я повернулся и зашагал вперед, без цели, по хлипкой и скользящей под ногами мостовой. Во мне кипела злость – на самого себя, на мой гнилой позыв, на то, что я не в силах ни унять, ни утолить его. Так к черту все, всю эту выспренную ложь! Только рвать, грести: она права, эта красивая бестия, вот в чем все дело! На всех все равно всего не хватит! Кто смел, тот и съел! Так и было всегда, это один закон, на нем все держится, и никакой обратной проповедью его не переспорить!

Я сделал круг по площади и вышел вновь к детинцу, остановился на совсем теперь пустой площадке перед ним. В лицо летел кромешный снег, от непогоды раньше времени стало смеркаться, еще не остывшее воображение с невольной остротой ловило каждый штрих уже знакомой обстановки. И вдруг, без всякого нажима, я увидал, как въяве, всю картину, что обрывками возникала передо мной то тут, то там весь этот день.

За Волховом, посреди разоренного торгового посада сидел на деревянном троне Грозный в своих долгополых одеждах, рядом – безропотный послушник сын, стрельцы, жалкой кучкой перепуганные насмерть новгородцы. Глаза царя уже слегка одурели от крови, запали; мысли мешались в голове после долгих дней пыток, блуда, питья… Но одна сидела там прочно и неколебимо, за нее он и держался своим цепким, бесноватым умом: «Аз есмь царь, есмь князь един, волен, кого казнить, кого миловать. А прочее все – блазн и измышление». И эта мысль, словно попав в какую-то проруху, не находя отпора, чудовищно разрасталась, подавляла все вокруг. Крики, мольбы жертв, вопиющие о невозможной жестокости, не жалобили, только растравляли, воочию подтверждали правоту ее. Как очумелый напоследок ветер, над покоренным городом царил этот глухой и одинокий «аз» – само утробное, звериное начало, доведенное эпохой до победного конца. И ловкие, как всегда, клевреты, умеющие на лету схватить злобу дня – скакали по городу «государевы слуги», хватали в угодническом рвении новые и новые жертвы, выволакивали из домов, кидали в Волхов. «И бысть такого неисповедимого кровопролития человеческому роду во все дни, беспристани, на всяк убо день ввергнут и потопят в воде человек всякого возраста числом до тысящи, а иногда и до полутора тысящ. А тот день облегчен и благодарен, иже ввергнут в воду только до пятисот или до шестисот…»

Но вот наконец пресытилась чудовищная жажда. «И повеле государь оставших новгородцев жителей изо всякой улицы по лутчему человеку поставити перед себя. Они же сташа перед царем с трепетом, быша яко мертви, отчаяшеся живота своего, видяще неукротиму ярость цареву». Но тут – только воззрел царь «милостивым и кротким оком» и повелел молиться «о нашем благочестивом царьском державстве и о чадех моих, благородных царевичах, и отпусти с миром…» И расползлись «оставшие новгородцы жители» по своим пустынным улицам, не видя ничего ослепшими от ужаса глазами, не в силах даже Богу роптать о непомерном горе своем. И, казалось, нечем дальше продолжаться жизни, повержена, истреблена сама порука ее…

Но робкий голубь уже взлетел над Софией. И был один в противоборство страшной, цепенящей разум силе. И снова пошла жизнь… Бились два начала, то одно брало верх, то другое; и их поединок представился мне как бы одной метафорой, легшей на всю историю, на все то ужасающие, то умиляющие картины ее… Где-то ковались новые силы, закипала новая борьба, простые дома позади поднимались выше всех крестов и колоколен. Подобно налетевшему внезапно снегу таяла история, уже не она захватывала меня – а величие нашего дня, вознесенного его урочным часом над всем прошлым и будущим, получившего над ними на какой-то миг всю свою власть. И теперь он – волей, неволей – должен будет сказать свое, прочертить назначенное…

И я чувствовал, как та же роковая сила снова сводит нас, начиняя простые реликвии нашего быта тем же грозным и неотвратимым смыслом. И этот бар, и наши речи и споры – уже отмечены незримой метой и внесены в пределы вечных стен. И эти физкультурники – те же воины, и им тоже предстоит сыграть свое. И все доброе и злое, высокое и низкое переливается из нас в них, из них в нас – и снова жжет и разделяет и клонит к своему сраженью в извечной схватке, исход которой еще не может быть мной видим, но все, чем мы живем и дышим, что носим за нашими сердцами и подоплеками – в конечном счете и решит его.

И от этой мысли, далеко не новой, здесь, на этой вещей пяди, у меня стиснулось дыханье и дрожь пробежала по спине. На миг я ощутил всем своим существом страшную ответственность и страшную беспомощность перед великой ролью, безумный жар желания и невозможности исправить что-то в неисправимом ее ходу.

И долго, пока я дальше добирался до гостиницы, а от нее до вокзала, садился в поезд; пока наконец не заснул под приглушенный говорок вагона, у меня стоял перед глазами этот маленький, тщедушный голубок, летящий – все же летящий сквозь снег и время над дорогой, провожавшей меня землей…