На главную
На главную Контакты
Смотреть на вещи без боязни

Воздать автору за его труд в любом

угодном Вам размере можно

через: 41001100428947

или через карту Сбербанка: 639002389032172660

РОСЛЯКОВ
новые публикации общество и власть абхазская зона лица
АЛЕКСАНДР
на выборе диком криминал проза смех интервью on-line
проза

ЧЕРНОЕ БЕЛЬЕ. Портрет одной семьи на фоне классовой резни. Повесть.

СУЧЬИ ПЕТЛИ. Исповедь падшей красавицы, фингальный вариант. Повесть.

ФИТИЛЬ НАРОДА "Сейчас он жахнет - ну а жизнь покажет, зря или не зря". Телефонодрама.

ЛЮБОВНЫЙ НАПИТОК (ИГНАТИЧ). Про бильярд, любовь, низкие страсти и высокое искусство. Повесть.

ПЯТЬ ШАГОВ. Попытка раскусить яйцо любви. Повесть.

КЕПКА МОНОМАХА. Связистки города Калуги и Лев Толстой в любовной драме современности. Повесть.

ЖАДНОСТЬ ФРАЕРА. Бегство из царства духа в царство брюха. Рассказ.

ЛИЦЕДЕЙ. Цирк на Цветном - и половые войны юности. Рассказ.

МАМАЙ НА ЧАС. "Мы вышли оплатить живой товар, водитель рыночной национальности тоже хотел жить..." Рассказ.

МАРИЯ ГРИНБЕРГ. До чего довели брачные поиски дочь Агасфера. Рассказ.

КРАБ. "Он промышляет человечиной: шлет эти части за рубеж, взамен - медтехника..." Рассказ.

СЕЛЬСКАЯ МЕСТЬ. Рассказ

МЫШИНЫЙ УЖАС. "Сердце билось навылет - но ничто не намекало на причину страшного явления". Рассказ.

НОВГОРОД. Иван Грозный и голубь. Рассказ.

НОЧНАЯ КРАСАВИЦА. "Совершенство - это я!" Рассказ.

КУКЛА. "Как гадину, которая еще и упиралась, я вырвал из кармана эту пачку, сорвал с нее резинку…" Рассказ.

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ. "- Сколько ты стоишь? - Ты еще сопляк, мальчик!" Рассказ.

ПОСЛЕДНИЙ ДОН ЖУАН. Ночная жизнь и смерть Москвы. Рассказ.

ПОЭТ. "Только смятая тетрадка, как отстрелянный пыж, осталась на столе..." Рассказ.

ПРИНЦИП МОИСЕЯ. Про тот рак матки, что постиг всех нас. Рассказ.

ТАНЕЦ АНИТРЫ. "Ты нанес мне самое большое оскорбление, но от него осталось главное - моя звезда!" Рассказ.

УМИРАЛИЩЕ. Самый страшный в жизни сон. Рассказ.

СОБАЧЬЯ СМЕРТЬ. "Зачем героев убивать?" Рассказ.

ДОЧКИ-МАТЕРИ. Мстительный круг, где дети - ангелы, а мамы - ужас что. Рассказ.

СЧАСТЛИВЫЙ ПОЕЗД. История одного крушения. Рассказ.

МАМАЙ НА ЧАС

 

Весь эпизод, который я все же хочу, перешагнув неловкость, рассказать, как раз из тех, когда и сказать – стыд, и смолчать – грех. И позабыть пролитую им суть, которую прекрасно знают все, но при этом с деревянным сердцем не желают знать – не удается тоже.

А началась вся эта щекотливая история предельно, во всех смыслах слова, издаля. Как-то вечером звонит у меня телефон:

«Это Александр Росляков?» – «Да». – «Вы журналист?» – «Да». – «Вам столько-то лет?» – «Да».

И трубку вешают.

Но я уже почти наверняка узнал того, кто мне так странно  позвонил.

 

Почти что, значит, 30 лет назад меня за игру в уличной бит-группе выперли из школы после 8-го класса. Чтобы не огорчать мать, казавшуюся мне тогда страшней трех отцов, я с перепугу сдал вступительный экзамен в ближайшую математическую школу. И когда уже туда велели не являться без родителей, должен был при сообщении об этом еще домямлить матери, что теперь ей предстоит тащиться за меня краснеть на несколько кварталов дальше прежнего.

Там у меня завелось двое самых разных по всему дружков: Саня и Серега. Амбалистый, всегда шутливо-благодушный Саня был в своем роде вундеркинд. В 16 лет он уже лупил весь цвет окрестной подворотни и пробивал кулаком фанерную перегородку в туалете, бывшим у нас вроде клуба, где мы курили, попивали и пивко и прятались от назойливых училок.

Эта феноменальная физическая одаренность порождала в нем и еще редкую способность: не ведать на пути своих спонтанных устремлений никаких преград. Глядел, глядел однажды он со своей ухмылкой, как учитель физкультуры, низкий шкет, гроза любимого сортира, как-то уж больно непотребно шмонал там по чужим карманам – подошел и, не переставая улыбаться, усадил его прямо на мокрый пол.

Или математичка объясняет матанализ, которого, по-моему, никто из нас не понимал сполна, отличники ж просто зазубривали, делая вид, что понимают. Саня тянет руку: «Я тут не понял!» – «Ну ничего, так запиши». –  «Зачем так писать? Вы объясните!» У той на это толка нет – и начинает просто налегать на голос: мол здесь всегда нулю равнялось, так вовек и будет! Уже весь класс хихикает, но Саня как баран: ну он не понял все равно – и баста! Бежит тогда на помощь завуч: «Ну поверь просто педагогу! Она двадцать пять лет проработала без нареканий, неужто будет тебе врать!»

Им-то казалось, что он издевается – но он впрямь хотел долезть до дна. И все-таки, собрав потом вокруг себе училок пять, чуть не до обморока их довел, сам взмок – но долез!

Другой раз он, перегуляв накануне, задрых на своей задней парте; вызывает его та же математичка к доске. А там две формулы: одна – что надо доказать, другая – теорема Ферма, пример недоказуемости. И пока бестолковая училка писала что-то в свой журнал, Саня спросонья взялся не за ту задачу. И, без понятия о ее неподъемности, стал выводить решение.

Та озирается – и на него: «Остановись! Это недоказуемо! Ты спал, пока я объясняла!» А он: «Сейчас, я уже доказал, дайте дописать!» Но она вскакивает – и давай с каким-то прямо суеверным ужасом стирать написанное им. Зачем? Неужто впрямь боялась, что докажет?

Мы с ним, все же слишком разных складов, были скорей хорошими приятелями, чем задушевными друзьями. Взаимно никогда не колупались в душах – да он и был какой-то весь необычайно цельный, слитный, не отколупнешь, где там душа, где не душа. Но я в охотку ходил с ним на все спортсекции, не уставая восхищаться его дикой, как сама природа, грацией – в точном метании мяча с центра в кольцо, в прыжке до потолка, когда приседал, обалдевая, даже тот посаженый им в лужу физкультурник.

Через два года после школы он погиб, по слухам – утонул в Москве реке, но это все равно что утонула б в воде рыба. На уже более поздней встрече бывших одноклассников я о его смерти так ничего толком и не узнал. Но всех как-то не слишком даже изумила эта рано павшая на самого из нас живого смерть.

Всем словно как-то было ясно, что образец такого буйного пошиба, такой бытующей лишь в сказках молодецкой прямоты не мог, не должен был вписаться в нашу мелкотравчато-извилистую жизнь. Ну как бы он, такой по сути, мог пройти, не дав хорошего пинка, мимо первой же попавшейся житейской подлости или несправедливости? Вообразим ли Илья Муромец за малахольной кружкой пива с приговоркой на губе, что хочешь, бляха-муха, жить, умей вертеться? А все, кто жить хотели, а хотели все – уже тогда от пап и мам, от безупречных, по двадцать пять лет ниже всякой травы и нареканий педагогов, от какого-то рассеянного в атмосфере боязливого микроба, – успели уловить, что так или иначе изворачиваться надо.

Но Саня один из всех нас умел вертеться потрясающе на турнике – а прочего верчения ему, знать, не судил сам Бог.

Серега же был настоящий друг, уже по всем позадушам. И школьную кликуху имел – Голубь Мира. Папаша у него был военным в чине, и он, проучась сперва восемь лет в музыкальной школе на виолончели, называл себя интеллигентом в первом поколении. И эта первая в роду попытка окультуриться была у него столь же прилежной, сколь и робкой.

Вложиться с надлежащей безоглядностью в полет смычка ему чего-то не хватило – пристрастия ли, смелости взойти не до конца уверенной в себе душой до высоты сгоравших в нотный пепел исполинов. И для закладки будущей профессии, карьеры и судьбы он и пришел в наш математический питомник – весь отутюженный, с застенчивыми, как у голубка, который даже гадит, прикрывшись крылышком, манерами. Я его, правда, быстро научил курить и пиву – но этой его отприродной ватности перековать уже было нельзя.

Как-то мы с ним сработали, ухохатываясь самозабвенно, школьную стенгазету: его рисунки, мои подписи и стишки. Провисела она на стене всего одну большую перемену, так как директриса, пробившись сквозь толпу читателей, тут же велела ее снять. А там среди издевок над учителями была и карикатура на одноклассника – пухленького балбеса по кличке Пончик, зачисленного к нам невесть как и потом все же отчисленного за непробивную тупость.

И когда про ту газету все уже забыли, захожу я как-то на перемене покурить в сортир. Там в тамбуре стоит этот Пончик с какими-то чужими пацанами – а за толчками, у окна, Серега. Курнули с ним, я говорю: «Пошли?» Но он, как-то замявшись, отвечает: «Ну, мне тут еще надо. Тут ко мне пришли». – «Кто?» – «Ну, эти с Пончиком». – «Зачем?» – «Ну, бить меня». – «Что ж ты молчишь?» – «Ну, неудобно…»

Я выскочил за Саней, и он пинками, как играя в мяч, спустил пришельцев с лестницы. Это злопамятный балбес решил, значит, за все свои несчастья отыграться на своем изобразителе, привел мстителей – а тому неловко: ну как же, ребята собирались, шли, не может же он их не принять!

Потом он во весь свой робкий дух втюрился в девчонку из параллельного класса, не зная поначалу даже ее имени. Имя ее – Ира – я для него узнал, даже выписал из классного журнала ее телефон и адрес. После чего все, что такому чуду в перьях надлежит, было им проделано. Все трепетные телефонные молчки с боязнью даже дохнуть в трубку; вся езда под самые под окна ее дома, куда для слада с ватностью в коленках брался в сострадатели и я; стояние с горящей рожей в коридоре школы, где должна была пройти не ведавшая ничего она. Ну и венец занявшейся эфирным пламенем душевной ватки – заводит он меня однажды в актовый зал, подводит к пианино и с обмирающим лицом проигрывает несколько напоминающих паденье капель в капельнице нот в миноре. И одними губами называет эту свою песнь песней: «Ира».

Но этим нередким вообще для робкой юности путем он пошел так далеко, как не ходил на моей памяти больше никто. То есть за весь десятый класс, как его склянка ни переполнялась, так и не капнул ничего той, так и не узнавшей об ее избрании избраннице. Впрочем потом ухитрился еще удивительней побить и этот свой рекорд.

После школы он с этой же капельной размерностью пошел проторенной тропой нашей слабохарактерной интеллигенции. Институт, рутинно-оборонное НИИ – где эти ватки обжимались плавно, остепенялись и осеменялись, дабы вытеснить весь юный пыл со службы, из семьи, из самих ватных душ куда-то на все более отдаленное и абстрактное потом. Ну а на каждый день – в любимую пивную, где после третьей кружки над вонючим стояком всплывало неким миражом то самое заветное и важное, ради чего дана интеллигенту его жизнь…

Я же пошел другим путем, полным, наоборот, всяких метаний и зигзагов. И наша, не разлей вода когда-то, дружба этой разностью путей и целей внешне разлилась. Но внутренне осталось то, что часто остается в друзьях детства: три или четыре раза в год встречаясь, перезваниваясь чуть чаще, мы все равно общались по душам, не ощущая этой разделительной воды.

В 25 лет он женился, затем разродился. Я на его свадьбе не гулял и познакомился сперва с его женой заочно. Звонит он как-то: «Давай встретимся, сходим куда-нибудь». – «Куда?» – «Ну куда ты по этим, ну, по бабам ходишь. Я от жены ушел».

Тогда для этих целей было еще на ходу родное кафе «Лира» напротив Пушкина, где теперь «Макдоналдс». Там мы и встретились, взяли по популярному коктейлю той поры «Шампань-коблер», и для начала он рассказал мне всю историю его женитьбы.

После той первой, не удавшейся в зародыше любви личная жизнь его и дальше, стало быть, не задалась. Было еще несколько беглых увлечений, после института он с полгода прожил с продавщицей обувного магазина – очень милой, теплой женщиной, продавшей мне из-под прилавка дефицитные тогда штиблеты. Но когда ее сын пришел из армии, встречаться у нее стало неловко, ну и к себе он ее тоже застеснялся приводить.

И вот он как-то шел по коридору на работе, стоит там возле урны девушка и курит с грустным видом. Причем стояла она и курила так уже не первый раз – и чем-то во всем облике страшно напоминала его школьную зазнобу. Тут их глаза встречаются, и, проявив неимоверный героизм, Серега к ней подходит и лопочет ватным языком: «А что вы так одна стоите? Давайте будем вместе». Голубиная грусть душ слилась, и стало до того взахлеб, до самых нюнь, на пару грустно, что они тут же и снесли заявку в ЗАГС.

Но только обженились и он переехал к ней, как оказалось, что она, быстро покончившая с куревом и грустным видом, кровей не голубиных вовсе. И то ли своим бабским нюхом уловив, что была избрана скорей не от избытка, а от недостатка чувств и для него – лишь тень другой; то ли еще с чего – давай ему за шпилей шпилю ставить в бок. Даже он, сдув пыль с виолончели, записался опять в какой-то камерный ансамбль. Но домой придет – она, прекрасно зная, что у него не только нет никого на стороне, но и не может быть, давай язвить: «А, вот, значит, пришел с ансам-бля!» Вот, в том же духе, про тоскующий непонято смычок. А дальше – еще хуже: завела с ним этот же, прежде практиковавшийся по телефону им, молчок. Он в кухню – а она из кухни, он в комнату – она из комнаты. Он – лезть в бутылку, а она и мать ее – как в рот воды. Вчера, говорит, пришел, сел ужинать, она: «Подогреешь себе сам». Тут его склянка переполнилась, он ей: «Сам я могу и дома», – взял инструмент и был таков.

Добавили тогда еще мы по «Шампань-коблеру» – и пересели за столик к двум девчатам. Стали вступать в контакт – но у него по этой части толку ноль: ни рассмешить их, ни заинтриговать в забавном тоне – только киснет на глазах. Добили они быстро через трубочки свои коктейли – и от нас долой.

Я говорю: ну, не срослось, и так бывает. Надо пытаться еще раз, другой, а может быть, и третий. Но он мне: «Нет, я уже все понял, ну их вовсе, жена лучше. Хоть весь день дуется, а на ночь все равно придет». И, тоже дососав скорей свое, поехал к ней мириться.

А еще через пару лет нас с ним постиг довольно вздорный политический раскол. Я на очередном своем зигзаге возомнил, что нет на свете хуже зла, чем обложившие все этой душегубной ватой  коммунисты. Кто коммунист – тому уж не подам руки! А друг, не обладая этой протестантской спесью, а наоборот убитый этим общим руслом, втихаря вступил в эти могучие посообща, в противовес личной мизерности, партийные ряды. И когда его тайна вскрылась, я и сказал, что больше не желаю его знать. Он, наконец устав терпеть попрек от всех, тоже обиделся всем своим сдавленным невпроворот нутром. После чего лет 20 мы с ним и не виделись.

 

И вот его-то голос я и услышал в телефонной трубке. И тотчас вспомнил наш разрыв – из которого прошедшее с тех пор Мамаем время уже успело выветрить весь прежний  смысл.

Через минуту телефон раздался снова: «Так это ты, Саша?» – «Я, Сережа. Узнаю!»

Он, значит, не найдя меня по старым телефонам, через свой компьютер вывел всех моих однофамильцев по Москве. Их было пять, четверо первых – мимо, пятым же и оказался я.

«А мы тут, – продолжил он, – с женой справляли день рождения… Да, с той же самой… Тебя вспомнили – кстати, если еще не ужинал, милости просим, накормим, напоим». – «А где ты теперь живешь?» Он назвал адрес на другом конце Москвы, но тут же успокоил: «Машину, если вздумаешь, я тебе туда-обратно оплачу».

«Постой, постой! – тогда я говорю. – Ты что, новым русским стал?» – «Ну, как тебе сказать…» – «Уже понял. Но ты формально кто-то – или неформал совсем?» – «Да Бог с тобой! Я работаю директором», – и он назвал один до того известный магазин в центре Москвы, что я присвистнул даже.

– Так, значит, это ты все натворил!

– Нет. Я скорей из тех, кто не сопротивлялся. Я не владелец, не акционер, я менеджер. Но, скажем так, с достатком. А ты-то что – кроме того, что пишешь? Я как-то читал…

– Да как тебе ответить…

– Ну, тоже понял. Женился? Дети есть?

– Младшей три.

– А старшей?

– Три с половиной.

– Как это может быть?

– Ну, мамы разные.

– А с кем живешь?

– Один.

– Ну я так о тебе и думал почему-то. Надо же так не измениться!

В тот вечер я все же не клюнул на его больно расточительное, ценой моей доставки, приглашение. Договорились мы в ближайший выходной встретиться прямо у него в магазе: хотелось увидать такого голубка, каким он был вчера, на самом на переднем крае нынешней донельзя обостренной кассовой борьбы.

Выходит он к месту встречи у фонтана – и уже всем экстерьером, выходкой разит мое плясавшее от старой памяти воображение. Одежда – с тем шокирующим в стране нищих шиком – еще тьфу. Но шаг его, когда-то плоскостопо шаркавший лишь явной негодностью к строевой, от чуть сместившегося из-за выпершего пуза центра тяжести переродился в корне. Весь шаг уже такого, для кого воображаемая и ушибчивая некогда шарообразность земной тверди стала очевидной плоскостью – как гладко снивелированный мрамор пола, исключающий всякий момент природной кривизны. И когда старый, прежде млевший от какой-то пианинной нотки друг, таким уверенно давящим эту плоскость шагом подошел – уже я обомлел:

– Не узнаю!

Ему это понравилось, похоже:

– Ну и что еще ты здесь хотел увидеть?

Мне посмотреть, конечно, изнутри картины было интересно все, и мы с ним совершили небольшой обход его владений. Попутно он мне рассказал, что когда пошла насмарку наша оборонка, люди его плана, зашибавшие на жизнь мозгами, оказались просто выброшенными, как какой-то криль на берег моря, подыхать. Но жить-то хочется! И они с бывшими однокурсниками стали продавать своим же институтским всякую паленую колбасу и левую тушенку. Потом кто-то поднялся в челноки, кто-то завел палатку на блошином рынке, образовалась для взаимовыручки своя команда. Кому-то удалось войти в лужковские структуры – и всю команду взяли в его АФК «Система».

А это такой спрут по самым разным бизнесам Москвы – от автозаправок до капитального строительства. Серегин магаз как здание – собственность города. Сдана за символическую цену акционеру, мироеду, который нанял Серегу как приказчика и заезжает только принять барыши. А уж из них уходит в городскую кассу, которой выгодней в текущей ситуации наваривать именно так.

– То есть, проще говоря, тот же общак?

– Тут, чтоб ты понял, есть один закон. Во всем воруются ровно две трети. Но одна идет железно на реальные дела: от кольцевой автодороги – до грибков под твоим домом. Этим лужковская система отличается принципиально от других, где в воровство идут три трети. Кстати пошли-ка ко мне в кабинет, а то люди уже волнуются от нас с тобой, а им еще полдня работать.

– А чем мы их волнуем?

– Ну, тебе-то этого не понять. Я для них – директор, это чуть больше, чем сам Бог. Вот они смотрят, как мы ходим – уже пошло по этажам шу-шу, теперь до вечера будут гадать, что это значит?

– Обалдеть! А сколько под тобой всех?

– Ну, если напрямую – сотни две.

– И все тебя дрожат?

– Почти. От одной я сам дрожу. Но об этом как-нибудь потом.

В своем обставленном на ту же Божью ногу кабинете мой школьный друг добил меня вконец, как обошелся между делом с какой-то телефонной собеседницей. Он, на моих глазах когда-то не посмевший той, в которую был втюрен, надышать ни слова в трубку, тут выдает такую, без запинки, речь:

– Послушайте, как вы сказали вас, Маргарита? – если вы делаете этот бизнес, то понимаете, что дальше говорить не стоит. Но мне понравился ваш голос, мы можем с вами просто встретиться. Если симпатия не пропадет, поужинаем где-то по взаимному расположению. Сегодня суббота, позвоните в четверг, с шести до полседьмого…

– Думаешь, позвонит?

– Понимаешь, я за последний год переимел женщин в разы больше, чем за всю прежнюю жизнь. Только не понимаю одного: зачем?

– Ну ты силен! Клянусь, не узнаю!

Затем мой перевоплотившийся в другую птицу друг предложил пообедать в подмосковном Архангельском – одном из этих самых, значит, дорогих бесстыже кабаков. «Я-то тебе там, – говорю, – на что? Не Маргарита ж!» Но дело оказалось в том, что недавно к своему жигулю-девятке он прикупил дорогостоящий «Ниссан», так и торчавший у него с покупки в гараже. А нынче он на нем приехал – ну охота ж за свои же деньги пофорсить; но ехать на такой машине можно лишь туда, где есть надежная стоянка.

Сели мы в это авто – вещь, нечего сказать, как настоящая игрушка для больших. Знать, хитроумные изобретатели мозги ломали долго, как путем всяких технических примочек превратить средство для передвижения в саму цель этого движения. И когда мы выехали на простор московского кольца и наигрались прелестями этой чуть не одушевленной уже вещи, что-то типа киберженщины для механического блуда, – друг признался: «Но с моим достатком для езды ее использовать нельзя. Только и думаешь: или врежешься, или сопрут какие-нибудь виртуозы, или так отнимут». И у него, значит, интересно вышло: денег, чтобы купить роскошное авто хватило, а чтобы ездить на нем – уже нет.

Короче, доехали мы до Архангельского, где и не выпить толком за таким рулем, и я сказал: «А ну отгоним лучше эту тварь в гараж, возьмем твою «девятку», всего купим – и ко мне. Ты уже накатался, а мне здесь жрать – как твои деньги лопать, в горле запершит».

Так мы и сделали, загрузились в супермаркете – и у меня соорудили самый что ни на есть пир горой. Тут старый друг, за которым я еще заметил новость: рюмку опрокидывать до дна и водку запивать по всей науке пивом, – и выложил мне то, что, видимо, и дернуло его, перешагнув обиду юности, искать мой телефон.

Этот «Ниссан», никак ему не нужный, купил он, значит, все же неспроста. Значит, переняв-таки какой-то устремленный ген от бати, сделавшего терпеливой жопенью за всю жизнь свой чин, и сын за ту же жизнь сумел произойти по капле из зашуганного голубка чуть не в орла – директор знаменитого магаза, 200 душ под ним дрожат! Мало того, добился перелома и в своей семье: жену, загнавшую его когда-то под каблук, так же покапельно вогнал обратно в чувство. По всем круизам пропустил, цацки ей навесил – и научил, если сам на ночь не приходит, не вопить и не играть на пару с тещей в прежнюю молчанку, а наоборот: ну, мама, ничего, с кем не бывает, – говорить. Баб тоже, ну, в основном шлюх, осилил, всякую робость перед ними, а потом и совесть потерял.

Все удалось, короче, в жизни, все его, как на излюбленном теперь жаргоне говорится, ништяки сошлись. И он признался, что так же точно, как и я им, был в итоге поражен самим собой: насколько далеко ушел в конце концов от самого себя! Добрал всего: и шоколад икрой, чтобы уже до самого до безобразия доесть, намазывал, и двадцать пять кило прибавил, и двадцать потом скинул. Ну, всего схватил – но только не любви!

Запала в его душу школьница – просто какая-то фантасмагория. Нет-нет снимает трубку, набирает старый номер, голос ее слышит – и ватка, уплотненная давно в сукно, опять, как в фильме ужасов, кустится сквозь все фибры, обволакивает горло, он перестает дышать – и кладет трубку. И так, почитай, чуть не 30 лет кряду. У девчонки уже дети давно, внук – а для него на ней одной только и клинится весь свет!

И тогда он, голубь уже тертый, стреляный, чуть не орел, решил пойти на хитрость. В прошлом году был какой-то юбилей нашей школы во Дворце пионеров, какие-то фанаты этих встреч ему это сообщили. И он, давно мастак гнать в телефон любую чушь, придумал: ей позвонить, якобы от орггруппы, голоса его она один черт никогда не слышала. Позвать ее, и, если придет, уже из кожи вылезти, в Архангельское увезти.

Подходит к телефону ее мать: Ирочки нет, повела внука в поликлинику, что ей передать? Он думает: ну, еще лучше, – и все передает. Та: ой, спасибо, как приятно, она обязательно придет.

И вот он два дня сам не свой, в тот день раз пять то собирался, то обратно разбирался, но – пошел. Пришел, зажался за углом – и она приходит. И тут в точности так же, как его этот недуг постиг когда-то – с одного взгляда и прошел. Старая, говорит он, замученная жизнью тетка, ни кожи, ни рожи, причем видно, что уже лет десять минимум она такая – я же ее, говорит, еще и эти десять лет, как идиот, любил!

То есть прошла жизнь даром, сокрушился он, быстро с той встречи укатив и к своей возлюбленной, сыгравшей с ним самую злую шутку, так за всю жизнь и не подойдя. И после даже вовсе, что поехал, пожалел. Растить ребенка, пить, есть, изменять жене не так суконно было, пока над всем этим витал каким-то оправдательным фантомом, вроде возникавшего после подпития в пивной, этот недуг.

Но нет, не зря эта фантомная любовь откладывала долго, как старательная муха, свои яйца в нем! И не успел он поминки по ней, переходящие по нашему обычаю во всякую собачью свадьбу, справить – как разражается другая, но из того же самого яйца, история, которая и привела его к покупке этого «Ниссана».

Появляется в его магазе новенькая продавщица. Юная, плоть с молоком, живая, трепетная – но этой плоти он уже по цене от 30-и до 100 долларов за тело наперевидал. Хотя вот что при этом интересно, говорит: какую б, хоть из двадцати девчат на выданье ни выбирал, даже сперва ощупывал и под подол глядел – всегда потом казалось, что избрал не ту.

Но с этой все происходит в точь по той же схеме, когда-то сработавшей и на его жену. Он в ней своим узко настроенным локатором тотчас улавливает как бы уже внучатый образ вышедшей в тираж первой любви. Ну а та на него смотрит как и остальные, липовые христиане, для которых не бомж Христос и не новорусский патриарх даже, хоть и ездит в лимузине – а Серега, блудник и чревоугодник, первый Бог.

И у него на таких дрожжах по всей программе прогревается внутри вся не утешенная прежде страсть. Он свою дролю каждодневно видит – и уже готовит капитальнейший реванш за всю былую жизнь. Ибо вот тут-то только, ему мнится, все его ништяки наконец-то и сошлись. И ватка вся обратно в силе – пышет, как антоновым огнем: любви, единственного неотпробованного деликатеса, просит. Ну и суконца – обстелиться для удобства полыхания – тоже вдосталь.

И план таков: он, чуть ли не орел, но ястреб – уже точно, со всего его козырного размаха, с не снившегося убогим продавщицам лёта падает драгоценным камнем прямо под ноги одной из них. Чем поражает ее насмерть – а затем, как Демон в опере, уже возносит на самый верх указанного в нынешних рекламных роликах блаженства. Круиз на медовую неделю на Канары сразу, а дальше, коль симпатия не пропадет – квартира от покойных предков, для гнезда с ней, тоже есть. Где исполнение всех скоромных у беднячки, да хоть и нескромных пусть желаний и укажет цель всей его ранее бесцельной жизни.

Вот ради этой оперки, чтоб уже бить наверняка, он в самую последнюю минуту и прикупил этот цвета водорослей у канарских берегов «Ниссан». И под конец работы подгребает к ничего еще не чающей девчонке: не составит ли она ему компанию нынче поужинать в Архангельском?

У той от такого предложения глаза на лоб: сам директор, елы-палы, зовет – да не в подсобку, а в Архангельское! Сказать подружкам – не поверят! И девчонка, Серега говорит, уже, в глазах написано, готова ему прямо за прилавком, даже не ходя в подсобку, дать. Но ему-то надобно совсем не этого, чем уже сыт по горло – а любви!

И вот он садит ее в свой «Ниссан» – а насчет поехать у нее не мелькнуло и сомнения, и от машины она вовсе чуть не писает в трусы. Ну и Серега тоже: вот оно, то самое, что вечно только отлагалось на потом – сейчас!

Погужевались они, значит, в кабаке; он выпил хорошо, до дна, ему по такому случаю, словно вобравшему в пучок всю жизнь, уже и на авто плевать – и дальше вынимает из-за пазухи свой самый гвоздь программы. И делает это картинно, аккурат как грезил издавна: небрежно, как два билета на концерт, выбрасывает на скатерть два билета на самолет «Москва-Канары». И говорит: если на предложение согласна, а надеюсь, ты его, как и то, что я тебя люблю, поняла, – завтра встречаемся – и в Шереметьево. Брать ничего с собой не надо, все куплю. Ну а нет – он и на нет тоже себя в убыли не числит. Главное, великий шаг он сделал, сам поступок: сердце, всю жизнь запрятанное, как «Ниссан» в гараж, выпустил птицей и за трепыхающую ватку, и за все мышиное сукно.

Но тут-то эта продавщица, с виду полная соплячка, ему, как говорится, и сказала. Сказать-то она ему сказала «да». Но не учел он, утерявший совесть только где-то к 45-и, что нынче девки, изувеченные трудной битвой за существование, на свет родятся уже сразу без нее. За всю неделю на канарском взморье она ему так и не дала. То дни не те, то настроение, то еще что-то. И понял он, какого свалял дурака, не взяв сразу и даром то, чего теперь не мог заполучить за самую отчаянную плату. Причем когда до него дошло, что беднячка, вцепившись в него мертвой хваткой, просто хочет выдоить его по всей программе – даже не выкинутых курам на смех денег стало жаль. А рухнула, и еще больше курам на смех, вся его долгой сапой возводившаяся пирамида, с верха которой он хотел блаженно снизойти до вожделенной парии. Но вышло все наоборот: она, пария, потягивая его распухшие от сокоотделения соски, не ведает и тени снисхождения к нему! Отчего, как уж водится, вся его любовь и вожделение, достигшее какой-то позабытой подростковой силы, только все сильней. И никакого выхода из западни, хоть удавись!..

Тут я, не удержась, воскликнул:

– Нет, врешь, собака! Как облупленного узнаю!

– Тебе смешно, а мне не до смеха было. Я же еще вторую глупость сделал – объявил жене, что развожусь…

– Хоть до Канар?

– Ну, можешь еще посмеяться: после. Сказал ей: так и так, дочь вырастили, любви не было и нет, давай честно расстанемся. Она – в истерику, но дочка у меня – умница: пошли, говорит, папа, выйдем на балкон. Ну расскажи, кого ты полюбил, кто она, сколько ей лет, я же должна, как дочка, знать. Как услышала, что ей 18, – все, говорит, можешь не продолжать. Выходит к матери – и ей: мама, не волнуйся, все в порядке. Это моя ровесница, папа ей даром не нужен, никуда он не уйдет, лучше подумай, что с него содрать, когда мириться приползет. В общем она все лучше моего в одну минуту поняла, а я еще и перед семьей сел в лужу! И после этого вообще перестал что-то понимать. Я на жену смотрю – святая женщина! Сколько я ей крови перепортил – как только понял, что уже никуда не денется, запек: терплю тебя только из-за ребенка, вот вырастет, готовься, сразу брошу! Зачем? Знаю, что у меня кроме нее на самом деле никого – а само прет, ничего с собой поделать не могу. Но она все это вынесла, ребенка вырастила – и в этом хоть нашла себя. Хотя давно уже не работает, только в круизы ездит или дома хозяйством занимается. Ну съездил я с ней пару раз: ну море, ну песок, ну к вечеру нажрешься, что еще там интересного, не знаю. А ей – нет, интересно. Хозяйство все – два часа в день, куда остальное время можно деть? А у нее и вопросов таких не возникает. У дочки – институт, дискотека, зайдешь к ней в комнату, смотрит так, как будто ждет, пока трамвай проедет: «Ты что-то хотел, папа?» – «Да нет, ничего», – и все общение. У нас любая продавщица знает все о жизни – и чего ей лично надо. Один я думаю, как идиот: зачем живу? Зачем мне все это? Машина, на которой я не езжу; икра, которой не хочу; круизы, где неинтересно? Эта девчонка, от которой я уже никогда и ничего не дождусь? И если даже вдруг дождусь, знаю, будет то же, что с женой, только еще хуже. Так для чего вообще все на свете? Ты, как писатель, можешь объяснить?

 

Ну, на Руси какой ответ на все – еще бутылку откупорили. Тут-то нас тот неладный эпизод, к которому все остальное послужило как бы продолжительной подводкой, и постиг.

Потолковали мы еще о смысле нашей жизни, доведенной до какого-то абсурда этой вышедшей из русла кассовой борьбой – когда одни нелепо обожрались и, как свиньи, мажут шоколад икрой, другим жрать нечего, – а тошно в результате всем. Но когда пьют два мужика, все рассуждения о смысле жизни у них так или иначе сходят неизбежно к одному. И я говорю: «А кстати! Мы тут недавно в Доме журналистов познакомились с двумя, Марина и Оксана. Уже почти ко мне поехали, но когда они поняли, что ехать надо на метро, отстали, только телефоны дали. А ну давай сейчас позвоню – ты им машину и оплатишь!»

На что друг отвечает: «Это не вопрос. У меня сейчас с собой столько, что я им эту машину подарю. Но то ли они поедут, то ли нет. Могут дать, могут не дать. Я как-то уже, знаешь, привык тратить время на зарабатывание денег, а не на ухаживания. Лучше скажи, есть у тебя какой-нибудь «Московский комсомолец»?» – «Для чего?» – «А там такую рубрику печатают: «Досуг». Я позвоню – и нам их в лучшем виде привезут, ухаживать уже не надо».

Ну, водки уже было выпито изрядно, не считая пива. И потому «Московский комсомолец» под рукой нашелся враз.

Серега набрал первый же попавшийся там номер – и речь его сменилась снова на неузнаваемую:

– Мой телефон? Но вы его уже наверняка пробили. Вы продиктуйте, я скажу. Да, правильно. Нас двое, и нам нужно две. Ну, если в пределах тридцати минут, устроит. Теперь во что нам эта радость обойдется? Только давайте исходить сразу из реальных цен. Да, так вполне. Пишите адрес. Позовете Александра.

При этом я опять отметил, что мне, при всем моем нахальстве, когда-то даже ставившемся мне в укор, ни в кои веки бы не удалось так ловко отработать этот скользкий телефонный номер. Хотя во время оно я же и учил товарища курить и пить и был в нашем тандеме безусловно первым – а теперь, затрепыхав внезапно неуверенной душой, сам оказался на его порочном поводу.

И, маскируя эту неуверенность, даже какую-то взыгравшую задним числом стыдливость интересом к внешней части дела, спросил:

– И сколько ж с нас, верней, с тебя за это безобразие сдерут?

– Да сотню долларов за пару.

– А не так много. И сколько, интересно, из них девкам выйдет?

– Да почти ничего. Система тут такая: их на машине подвезут, несколько штук, мы выбираем двух, платим шоферу, он через два часа за ними возвращается. Хозяйка, с кем я говорил, имеет самую большую долю. Дальше уходит на шофера, на охрану, милиция там тоже на подсосе – все девушки, естественно, иногородние. Ну, может быть, одна десятая до них дойдет. Конечно, радоваться грех, но нам, потребителям, это на руку: цены постоянно падают, предложение огромное, а спроса нет. Сейчас увидишь, еще пять раз позвонят, пока приедут. У них там за каждого клиента драка.

И точно: не успел он сказать, телефон звонит. И вкрадчивый, низкий женский голос говорит:

– Александр? Девушки выехали. У вас все в порядке? Я надеюсь, что у вас от нас останутся самые лучшие воспоминания и вы еще к нам обратитесь. Желаю приятно отдохнуть.

От этого, на низкой ноте, словно лезущего тебе в ширинку голоса меня чуть не стошнило. И я почувствовал, что русская поговорка: «Дурное дело – а попробуем!» – на которую я как бы оперся в этой новой для меня забаве, ускользает от меня, как шаткий поручень из-под локтя. И сказал другу:

– А знаешь, как-то все же стремно с непривычки. Даже боюсь, вдруг не отважусь. Ну прямо я теперь – как ты когда-то перед твоей школьной кралей.

– Я понимаю, что тебе все, что за деньги, стремно. Но на халяву-то ты делал то же самое всю жизнь! А тут я за тебя плачу – вся разница.

– Ну да, но там сперва какой-то еще, что ли, разговор…

– И тут можешь болтать все что угодно, тебя внимательнейше выслушают. А главное, любая твоя прихоть исполняется мгновенно. Вот это чувство – полной власти над ней – на самом деле и дурит сильней всего.

Эти гурманские рассказы, однако не прибавившие мне аппетита, уже прервал звонок шофера. Они, действительно примчавшись очень скоро, уже здесь, у дома, в белом «Опеле».

Мы вышли вместе отобрать живой товар, но в белом «Опеле», уж почему, не знаю, этот кризис жанра, что ли, и были только две. На что мой друг сейчас же заявил претензию водителю: «А где ж тут выбор?» Но тот, морда этой выраженной рыночной национальности, что тоже, вероятно, хотел жить, раз так вертелся – ответил глазом не моргнув: «Да вы чего, ребята, девочки отличные, лучше не выбрали бы все равно!»

Серега, всунувшись в машину, оглядел с понятием товар, пока я без понятия топтался рядом – и, решив не спорить, пошел оплатить через шоферское окно то, что приехало. Я протянул руку барышне с переднего сиденья, но она, ответив мне бледной улыбкой, не шелохнулась и руки своей не подала. Ну да, доперло до меня: шофер, он же кассир, еще не кончил считать деньги. А досчитав, дал знак – и барышня, статная блондинка, уже с полным доверием, которое в этой разразившейся стремительным визитом темени завоевал никак не я, букашка, а серегина бумажка, схватила горячо мою ладонь.

Другая, черненькая и помельче, вышла с заднего сиденья без подмоги, и мы гуськом направились к подъезду, минуя по бордюру широко разлившуюся перед домом лужу. Вся муть моих хмельных волнений отразилась в ней.

Дома мы сели в комнате за стол, где от горы нашего пиршества еще остался целый массив, и я тут как-то вовсе потерялся. Что говорить – когда ко взявшей на себя весь соловьиный труд бумажке уже добавить нечего и вся бессмыслящая игровой момент победа без того в руках? И ощущение этой фатальной неизбежности вблизи уже реально угрожавших исполнением своей домокловой задачи девок, да еще в прокрустовом ложе купленного времени – вконец загнало в пятки отправной инстинкт.

Но благо они сами как-то помогли мне найтись – своим явно голодным, хоть и потупляемым усердно блеском глаз на наши смачные остатки. И я решил, что чем бы ни кончилась вся шашня, святое дело в любом случае – их накормить. И схватился за это так рьяно, даже уже собрался разогреть остывшее мясное – что мой наметанный в домокловом вопросе друг меня притормозил: «Ты погоди, у нас не вечность в запасе. Потом еще поесть успеется». Я было попытался возразить – но так как соловьиную бумажку платил он, не слишком твердо. И барышни, демонстрируя нашколенный рефлекс, тотчас завторили ему: «Нет, нет, не надо ничего греть!» А жрать хотели!

Тогда еще по рюмке разогрелись мы, и я, желая для чего-то не то оправдаться, не то объясниться, стал посвящать девчат в наш, думаю, совсем неинтересный им интим. Что мы с товарищем не виделись лет 20, справляли нынче встречу – ну и дальше, значит, вот.

Попутно я успел уже получше разглядеть их. Более статная блондинка и держалась как-то стойче, с тем исконно нашим, русским, широты необычайной, фатализмом: что дескать на все – Бог, тем паче нынче опять всем, как некий подушный сбор, вмененный. Дело понятное, ребята разгулялись, оскотиниться охота, соловьиная бумажка у них есть – ну а наш таков уж хлеб, куда деваться, тоже жить хочется! Но у ее черненькой подружки по несчастью той широты уже не наблюдалось близко. И продержав недолго свой исходный протокольно-разлюбезный вид, она, едва пригубив малость, впала в страшную депрессию – то ли из-за какого-то недавнего несчастья, то ли из-за всего несчастья жизни вообще. И как ни силилась осклабиться на нашу болтовню, чего, знать, требовал лютый устав их службы, уголки рта у нее то и дело поневоле опускались вниз. Она, спохватываясь, вздергивала их обратно вверх, но следом они снова, как веки у смертельно утомленного борца с дремотой, падали.

Вот собственно почти и все, что от несчастной, дальше некуда, брюнетки осталось в моей памяти. Поскольку друг, которому она, бьюсь об заклад, в какой-то сотый раз напомнила его школьную фата-моргану, сразу положил глаз на нее и скоро ей сказал: «Ну, отойдем на кухню». И та, отчаянным усилием изображая эту рабскую улыбку, вышла с ним.

Я со своей душевной смяткой последовать указанному другом руслу был совершенно не готов. И не зная, чем еще занять свою невольницу, стал не физически, как друг свою на кухне, а словесно доставать ее.

Сюжет, что она мне поведала в итоге, тоже был весьма банален и не нов. Родина ее – Рязань. Там кончила школу, из которой вынесла, насмотревшись телевизора, только одну охоту – до езды в какой-нибудь крутой машине; а куда ехать – все равно. Ребята, у которых эти тачки были, живо юную красотку подобрали, накатали всячески, «с приколами, – как она выразилась, – до первого аборта».

Но так как девка все же наша, русская, природная, вся эта пакость с нее скоро схлынула, как на заре туман. И свое сердце и все прелести она отдала парню с соседнего двора, слесарю родного электромеханического завода. А чем таким этот милый, уже бывший, ее покорил – она, вдруг как-то засмущавшись, открывать не стала.

А этот бывший милый – тоже наш, русский человек: ребенка ей заделал  тотчас. Затем родной электромеханический, не вынеся наших лихих реформ, остановился навсегда. Отец ее там тоже, значит, мастером работал. Стала вся семейка голодать – но не всухую, а по родному же обычаю ее миляга от безделья запил и все, что можно было, пропил. После чего и сам свалил.

И неудельная рязанская красавица осталась одна с сосунком и безработными родителями. И тогда, гонимая, как падший лист, нуждой, оставив сосунка на мать, пустилась выживать прежде освоенным паскудством на широкую московскую панель. Ну, там ей сразу же по море надавали – конкуренция со всей Руси, попавшей под мамаеву реформу, страшно велика. Но затем свезло устроиться «на фирму» – и вот она снимает угол у алкоголички, и сколько-то там чистыми, за вычетом за этот угол и питание, у нее выходит, что и отсылается в Рязань.

– А здесь, ну, уже на фирме, приходилось огребать?

– Да все случается.

– А травку уже нюхала? Колеса потребляла?

– Да нет, что вы. Только один раз.

– А, если можешь, скажи честно: про принца в лимузине, когда ехала сюда, хоть втайне думала?

– Мало ль что думала… Мечтать не вредно…

– Ну а насчет как-то все же вырваться отсюда?

– Да тут никто особо и не держит. А что делать там?

Сюжет, как говорю, банальный, до того избитый, тысячу раз крученный по телевизору, подо все, на что только горазда выдумка телеведущих, комментарии: от искренней слезы – до искреннего же  смеха, – что как-то уже и не действует ни на кого. Ну да, ну есть такое, ну прошел Мамай, действительно; ну следует ему ясак. Так что ж теперь, батюшкам свои обедни отменять, модистам – дефиле, или не должен реформатор на канарской яхте оттянуться от его трудов, или телеведущему себе в новом джипе отказать?

Но с меня, уже изрядно взгретого питьем, содрал эту коросту тот наличный факт, что соплеменница, статная и молодая, святое для любого племени на свете – мать, походкой не уступит никакому дефиле, – на два часа есть моя полная и безотказная рабыня. Вот поболтали по душам, скажу – и примет от меня любое скотство, раз уже оплачено, раз это для ее ребенка – хлеб. И я – не кто-то в яхте или в телевизоре, а я именно – и вышел для нее этот Мамай на час. Даже независимо от того, впаду в указанное скотство или нет: она уже мне на него сдалась, уже я своим мамайством ее ребеночка кормлю!

А довернула душу мне еще такая мелочь: вдруг она заметила, что у нее поползла нить на колготках. И тут, как бы черпнув в нашей беседе по душам позволение пролить неуставные чувства, чуть не разбилась в плач: «Ну блин! Весь день сегодня не везет – еще колготки порвала, только надела!» – и мазала все, мазала их слюной, пытаясь притереть непритираемую нить. И этот плач – не по всему, что выпало на ее перелапанную полчищем кормильцев грудь, а по какой-то затмевающей все в страшной нищете детали амуниции – довел до края обуявший меня с самого начала этого мамаева попоища сумбур.

Но это-то мне наконец и помогло разделаться с не вылезавшим из хмельной башки домокловым вопросом. «А собственно какого черта, – озарило вдруг меня, – я, вольный человек, должен впадать с ней в это скотство? Мне-то за это не платил никто, и никому я ничего не должен!» И скинув этот груз с души, я сразу ощутил большое облегчение – в огромной степени эгоистическое, конечно: ушел от этой  скверны один я – но не рязанская никак красавица, что жизнь немедленно и подтвердила.

Вошел Серега с поправляющей одежду черненькой, сам – во всем этом, после снятия козырного наряда с пуза, бескозырном безобразии. Я, взяв теперь опять над ним, путем гусарского самоотказа, моральный  перевес, заорал: «Прикрой срам, сука! Дамы здесь!» – «Да им на это наплевать!» – «А мне нет! Набрось халат хоть!» Но пока я ходил за халатом в ванную, пока там заодно уж отливал – он, не теряя ограниченного таксой времени, в духе своей икры на шоколад, успел утащить рязанскую на кухню. Сунулся я туда в этом моральном раже – а она уже в чем мама родила. И взгляд ее, уже со всем и этим ражем, знать, знакомый, лишь умудрено попросил меня не о спасении из лап гурмана – а просто, если можно, сгинуть и дебош не затевать. И я, вконец ее фатальной мудростью добитый, не стал через 20 лет после разбившего нас с другом вздора повторять его.

Вернулся я в комнату к брюнетке, еще выпил с ней – но внятного контакта уже не достиг. И я уж был хорош, и она, в отличие от ее товарки, разговором не блистала. Только все продолжала убиваться про себя на прежний лад: уголки губ у нее теперь валились еще ниже, и ей стоило еще большего труда в ответ на мои глупые расспросы задирать их вверх. Лишь выяснилось, что она с Иваново, где я был не так давно и где, как мне сказали, самая высокая у нас статистика самоубийств. О чем я ей не утерпел сказать – добившись этим лишь того, что при очередной мучительной попытке подтянуться уголками губ из ее глаз заструились слезы. И я заткнулся, дурак дураком. Стоило ль, если все равно не можешь ни помочь, ни вызволить из устоявшегося повсеместно рабства ни души – терзать и без того затерзанную душу?

Пришел обратно, нарязанившись уже с рязанской, друг – тоже не чересчур в конце концов повеселевший. То ли я его как-то своей несолидарностью обидел, то ли не вон из кожи вылезла ублажить его неладно обожравшееся брюхо та. Но мы уже копаться в этом всем не стали, а всей четверкой сели, раз окончилась такая пьянка, просто выпить за помин души на посошок. Да, бандерша еще звонила: «Александр? Все ли у вас хорошо? Девушки вам понравились? Не собираетесь продлить заказ? Вы можете записать их номера, и в следующий раз мы забронируем для вас именно их».

Хотел я этой гниде ото всей, набравшейся с лихвой души сказать, кто она есть – но как-то своевременно смекнул, что ее навряд ли чем-то, хоть плюй в глаза, проймешь, только девчонкам еще как-то, может, будет хуже. И, кстати, вот зачем, я понял тут, ивановская так выбивалась из силенок натянуть свою улыбку. Кто вон из кожи угодит клиенту, чьи запишут номера – очутятся, видать, в каком-то легком фаворе: как раз на лишнюю конфетку, йогурт для застрявшего в Рязани, Сызрани, Калуге, Липецке и прочих канашах и шуях малыша.

И тут, как вмазали мы посошок, каким-то странным, свинским образом сложившись душами за эти два часа – меня и прорвало. «Эх, девки, – говорю, – да вы же наши, русские, родные! Рязань, Иваново – все русская земля! Да как же нас так угораздило? Брат брату соплеменниц в рабство продает! Да мы тогда не то что басурмане, стократ хуже!»

Друг детства что-то вякнул, я ему: «А ты, Мамай, молчи! Объелся, обожрался, оскотинился! Нашел за все свое дерьмо ответчиц! Вот Сани нет, он бы тебе сейчас зад наломал! Как у тебя уйло-то поднялось? Ты на ивановскую глянь, ей жить два дня осталось, от нее этой ивановщиной, суицидщиной разит, лица живого нет! А ты, – на рязанскую ору, – еще помучаешься, ты – мать настоящая, для своего ублюдка стерпишь все. И он весь в тебя вырастет – и за тебя уж отомстит, так отомстит! Пройдет по адресам, очередями расстреляет – и будет прав! Мы его маму выели – а он нас так отштопает, как нынешним убийцам и не снилось! Они еще так просто убивают, от балды – а он уже родился мстить. Придет сюда с гранатой: мама моя здесь по вызову была? И спрашивать не станет, впал я с ней в кровать или не впал. На, скажет, получи! И будет нечего сказать: его, ублюдка, правда! А не он достанет, так другой, их уже – страна!..»

Ивановская уже – в три ручья, забыв, что это – строго-настрого; рязанскую я тоже наконец допек: лицом покаменела и колготки даже перестала теребить. Да и мой друг, похоже, уже был не рад, что позвонил, еще лет 20 не звонил бы! Но тут меня осек как раз звонок шофера, прибывшего забрать невольниц после случки.

«А, вот он, – заорал я, – гад, работорговец! А ну пошли, сейчас ему все фары перебью! И пусть меня за нападение на эту рабскую торговлю по всей падле судят!»

Но когда я уже выскочил в прихожую искать штиблеты, рязанская ко мне подходит – и не ласково, не строго, а с какой-то маминой, которой я боялся с детства, ноткой в тоне говорит: «Ну все, не надо никуда идти и никого трогать. Сиди дома». И я, как-то покаянно повинуясь ей, опять не кинулся в уже сполна назревший на душе дебош. Только по пьяному обычаю расцеловался на прощанье в губы с девками, и с другом тоже. И они ушли.

А я еще сидел один и пил, и жрал остатки шоколада и икры, пока не вытошнило. Но и от этого легче не стало.