На главную
На главную Контакты
Смотреть на вещи без боязни

Воздать автору за его труд в любом

угодном Вам размере можно

через: 41001100428947

или через карту Сбербанка: 2202200571475969

РОСЛЯКОВ
новые публикации общество и власть абхазская зона лица
АЛЕКСАНДР
на выборе диком криминал проза смех интервью on-line
проза

ЧЕРНОЕ БЕЛЬЕ. Портрет одной семьи на фоне классовой резни. Повесть.

СУЧЬИ ПЕТЛИ. Исповедь падшей красавицы, фингальный вариант. Повесть.

ФИТИЛЬ НАРОДА "Сейчас он жахнет - ну а жизнь покажет, зря или не зря". Телефонодрама.

ЛЮБОВНЫЙ НАПИТОК (ИГНАТИЧ). Про бильярд, любовь, низкие страсти и высокое искусство. Повесть.

ПЯТЬ ШАГОВ. Попытка раскусить яйцо любви. Повесть.

КЕПКА МОНОМАХА. Связистки города Калуги и Лев Толстой в любовной драме современности. Повесть.

ЖАДНОСТЬ ФРАЕРА. Бегство из царства духа в царство брюха. Рассказ.

ЛИЦЕДЕЙ. Цирк на Цветном - и половые войны юности. Рассказ.

МАМАЙ НА ЧАС. "Мы вышли оплатить живой товар, водитель рыночной национальности тоже хотел жить..." Рассказ.

МАРИЯ ГРИНБЕРГ. До чего довели брачные поиски дочь Агасфера. Рассказ.

СЕЛЬСКАЯ МЕСТЬ. Рассказ

МЫШИНЫЙ УЖАС. "Сердце билось навылет - но ничто не намекало на причину страшного явления". Рассказ.

НОВГОРОД. Иван Грозный и голубь. Рассказ.

НОЧНАЯ КРАСАВИЦА. "Совершенство - это я!" Рассказ.

КУКЛА. "Как гадину, которая еще и упиралась, я вырвал из кармана эту пачку, сорвал с нее резинку…" Рассказ.

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ. "- Сколько ты стоишь? - Ты еще сопляк, мальчик!" Рассказ.

ПОСЛЕДНИЙ ДОН ЖУАН. Ночная жизнь и смерть Москвы. Рассказ.

ПОЭТ. "Только смятая тетрадка, как отстрелянный пыж, осталась на столе..." Рассказ.

ПРИНЦИП МОИСЕЯ. Про тот рак матки, что постиг всех нас. Рассказ.

ТАНЕЦ АНИТРЫ. "Ты нанес мне самое большое оскорбление, но от него осталось главное - моя звезда!" Рассказ.

УМИРАЛИЩЕ. Самый страшный в жизни сон. Рассказ.

СОБАЧЬЯ СМЕРТЬ. "Зачем героев убивать?" Рассказ.

ДОЧКИ-МАТЕРИ. Мстительный круг, где дети - ангелы, а мамы - ужас что. Рассказ.

СЧАСТЛИВЫЙ ПОЕЗД. История одного крушения. Рассказ.

ЧЕРНОЕ БЕЛЬЕ

 

Ната спросонья потянулась в большой, тоскующей по страсти с мужиком кровати и подумала: «Мне черное белье пошло б».

Встав, она долго мылась в душе, потом сушила голову и перед зеркалом подумала опять: «Да, если и волосы еще покрасить».

Поскольку муж умчался, как обычно, рано, а вернется поздно, а сын Денис был на каникулах на даче со свекровью, делать Нате день целый было нечего. При желании, конечно, можно было бы найти себе работу по большой, с двумя сортирами, квартире, где на вещах лежала поднятая еще Денисом пыль, но было лень.

И взяв книжку с голой, с убойной грудью, девкой на обложке, шоколадку и засветив ночник, Ната легла обратно на огромную кровать. Но и читать тоже было лень, и она только откусила дольку любимой с детства, хотя, видимо, и не полезной для худых зубов шоколадки.

Она сама признавала за собой два физических недостатка: слишком маленькая, с подрябшими после кормления сосками грудь и эти запущенные по нехватке надлежащей воли зубы. Что, с одной стороны, вроде было и не так важно – коль она все же жена и мать по роду жизни, а не шлюха. Но с другой, жена в постели – та же шлюха, только постоянная, обязанная вызывать охоту не на раз и с пьяных глаз, когда все кошки серы, а все время. А с третьей – мужики гуляют все равно не от красивых или некрасивых жен, а от такой уж их порочной сути. И обладай она даже таким же выменем, как эта фря с обложки, скорей всего для нее это не изменило б ровно ничего.

Что думает на этот счет сам Игорь, она за всю совместную с ним жизнь так и не поняла. И ей порой даже казалось странным, что он, уже явно охотой не горя, еще творит с ней регулярное сожительство. Мог бы при ее характере и своих немереных возможностях хоть каждый день иметь новую задницу. Ну а иначе для чего ему это немереное все?

 

До свадьбы он, ничем кроме стопки спортивных грамот не отличавшийся сокурсник, из общаги, просто схватился за ее отзывчивое сердце цепче, основательней других. Каждый раз на свиданье в костюме, в галстучке, с плохонькими – но с цветочками, что в бедняке, каким он был тогда, сразу показывало твердую и положительную цель. И Ната, уже имея небольшой, но грустный опыт неудач от своей нерасчетливой, хотя и страшно увлекавшей поначалу влюбчивости, быстро оценила цепкую самоотверженность «хорька» – как она окрестила его про себя за невысокий рост и характерно выступающие при усмешке зубы. Подружка Юлька, девка тоже добрая, но не такая симпатичная как Ната, и потому все больше ассистентка по чужому случаю, сперва ее все отговаривала: дескать не много ль чести для такого? Но Ната как бы в отместку более пригожим, но поступавшим с ней всегда по-свински «зайчикам» решила, проявя раз в жизни твердость матки, как бы унизить их, возвыся до себя его.

И первая после свадьбы легкая внутренняя смута взяла ее как раз на этой почве. Он, не считая мизерной затравки на сберкнижку от захудалой на периферии матери, был чистый бесприданник. У нее ж, то есть у родителей – квартира, не чета, конечно, этой, но тогда – все же изрядный капитал, с пропиской, с положением на номенклатурной лестнице отца. Она, конечно, все это ни в какой брачно-торговый счет не ставила, но понимать-то данность понимала. Чего и Игорек-хорек, естественно, не мог не понимать. Но каков был, нелепо заломало вдруг ее, его подлинный расчет? Он вел себя тихоней, не ее подколки относительно общажного происхождения не обижался – наоборот, сам первый, словно отбирая заходную карту, с хохотком крыл, как худого жениха, себя. Но что-то ей шептало, что у тихони, умевшего однако ловко обходить неловкое подобными смешками, какие-то свои, невидимые ставки и расчеты были. Но какие? – не могла никак понять она.

Любовь его, по части проявления в постели, сперва была, как жениховский галстук и цветочки, неизменна и тверда. Даже мать как-то сказала: «Твой прямо как заводной! Как ходики – хоть время проверяй!» Но в этой твердой неизменности уже таилось нечто неприступное – как некий панцирь, очень плотно облегающая облицовка, что приходилось словно вместо подлинного постояльца постоянно ощущать.

Потом она попробовала это трудно изъяснимое наитие поведать Юльке. Но та, оставшись без спутницы на дискотеках, где кадрятся, одинешенька, успела на корню перемениться к Игорю – оценя в нем всей своей парующей зазря браздой уже не зайчика, но мужа. И тонкостям ее тревоги не вняла: «Мне бы твои заботы! Ладно б не трахал, а то трахает, не пьет, не курит, не гуляет. Тут вон зарплаты на помаду не хватает, кого б склеить – а тебе и краситься не надо!»

Распределился Игорь после института по своему финансовому профилю – мелким клерком, а папиной, уже вчерне забитой под него протекции выпрашивать не стал. И папа, зря прождавший этой мелкой чести, несколько надулся. Несколько не поняла и Ната, но следом быстро успокоилась. И пусть ее, собственный теперь хорек сидит пониже. Жили они тогда на папин счет, по меркам той, еще не до безумия сдуревшей на стяжательстве среды безбедно. И если он хочет прятаться – этот ее, так и оставшийся за ней в итоге капитал не даст особо зарываться.

А в общем все шло сперва довольно мерно, как по нотам, еще не предвещавшим в будущем иного ничего. На ее мелкое бабье занудство, которого в ней и было чуть, у Игоря всегда в запасе находился этот хохоток, а на родительское что-то – непрошибаемая постоянная улыбочка. Отец, полжизни прогудевший на банкетах и любитель, как он выражался, «ударить по мозжечку», пытался как-то разомкнуть неясного зятька и через это дело. Но его и эта всемогущая отмычка не брала. Отец на кухне напивался, Игорь – нет, тот спьяну и хамил, и душу развозил, Игорь только отсиживался терпеливо. В итоге старый бражник договаривался до невесть чего: «Слушай, ты что, йог какой-то? Хоть бы раз нажрался, в морду бы мне дал!» – сам же, дурак, лез на рожон!

Получку свою он аккуратно в дом тащил, не стыдясь, что маленькая: как бы и сам получатель – невелик. И никаких иных личных примет и качеств, кроме как теперь для службы обязательного костюма с галстуком, казалось, не имел.

Верней, еще одна черта открылась в нем тогда – любовь к Денису. И Ната, полагавшая, что ревности к такому тихоходу у нее в принципе не может быть, тут даже заревновала его к собственному сыну. Но уж больно эта бьющая за рамки закрепившегося тихаря любовь не походила на все то, что было раньше, даже в самом пике жениховских ляс: «Ты гляди, Нат, какой! Мужик! Ну прямо я! И писька на ту же сторону, как у меня!» И даже ее раздавшуюся после родов грудь он обжимал с особой, словно отливавшейся от сына лаской – тем заставляя ее комплексовать на уже вовсе вздорный лад: «А что бы было, если б я ему не родила?»

 

Две важные перемены в жизни их рыхлой, как не спекшееся тесто, семьи произошли почти одновременно. Папашу, старого партийного кремня, согласно перестройки спустили с его выслуженной лестницы – и он ушел, как Лир в ночь, в затяжной запой. Игорь же в своем костюмчике, как в скафандре, всплыл с самого дна мелким начальником в отделе, где раньше только мухи дохли – а теперь выписывали одобрение каких-то новоявленных кредитов. Оклад его прирос ненамного, зато он открыл прямо на службе кооператив по исполнению за плату этой же самой, дань проформе, подписи. И в одночасье превратился из нахлебника и приживала в главного кормильца всей семьи.

Когда Ната попробовала допытаться, какой смысл людям платить за то, что им и так должны, он только хохотал в ответ: «Людей много, а рабочий день маленький. Можно бумагу месяц делать, а можно сверхурочно остаться». – «Но ты же все равно не остаешься». – «А прогрессивная организация труда!»

Попутно он вошел в другой, уже обычный торгово-закупочный кооператив, где заправлял всем новый кореш дядя Миша – тип просто уголовный, сразу посеявший в Нате неприязнь с чувством какой-то уязвленности за Игоря. Он, все же прежде никому особо не смотревший в рот, за этим жуликом стал подбирать, как из помойки, все жаргонные словечки, жесты; тот стал первым, кого Игорь привел в дом, велел кормить; а к нему в гости – прямо как муха на любимое дерьмо! Нарядится как попугай, надушится – чтобы сидеть в забитой дефицитами, как склад, хате дяди Миши с ожирелой до слоноподобия женой, обсыпанной пиратской ювелиркой, и слушать, его охотничьи, без стеснения слонихи, байки. Как он приходит раз к любовнице, открывает дверь своим ключом – а из спальни музыка, дубленка мужика висит в прихожей. И тогда дядя Миша благородный вместо того, чтобы покопаться в уличенных мордах, все шмотки из прихожей, с дубленкой мужика, сгребает – и, сам собой довольный вусмерть, дует вон.

И Ната после пары таких посещений единственный, может, раз за все супружество решилась проявить характер: или дядя Миша – или я. Она нутром чуяла, что этот урка втянет Игоря в какую-нибудь дрянь – еще как-нибудь отстукнется по ней с Дениской.

Игорь ее ультиматум выслушал серьезно, сказал: не все так просто, он уже вложился в дядю Мишу. Но тут Нате сам Бог или тот, кто пишет эти ноты за него, помог. Как-то Игорь возвращается домой с крепко побитым видом – и говорит ей: «Ты была права. Кинул нас дядя Миша». – «Как?» – «Молча. Перерегистрировался». – «А как сказал?» – «Так и сказал: я тебя кинул». – «На много хоть?» – «Да бабки я свои верну. Я там в другом дал маху…»

И хоть несмотря на восстановленную быстро внешнюю шутливость, в душе он был явно угнетен, Ната в душе торжествовала – веруя, что он, ставший как-то незаметно, тихим ходом отдаляться от нее в свои барышные дела, уж извлечет науку и поймет, кто ему родней и ближе всех на свете дядей Миш с их жирным барахлом.

Но в этих нотах, значит, было уже несколько иначе.

И следом в какой-то год, даже в полгода в Игорьке-хорьке, которого она уже вроде вполне успела распознать, произошла такая перемена, в сравнении с которой даже одновременно грянувший распад Союза с чудесами Кашпировского показались меньшим чудом. То есть словно один, заложенный в его костюмчик тихоход, домашний йог с улыбочкой на все случаи жизни просто тихо вышел; другой, с набором уже абсолютно новых свойств, похожий на предтечу так же, как на исходную личинку зрелый жук, вошел.

Таким, каким-то уже качественно новым, однажды он пришел с работы – и вывел ее на балкон:

– Глянь, тачка нравится?

Внизу стояла та самая, нашумевшая тогда в эфире с одноименного шлягера группы «Комбинация» вишневая «девятка».

– Твоя что ль?

– Ну.

– Не свисти. Дяди Мишина небось, – она почему-то, сразу огорчась, решила, что он снова помирился с этой тварью – кто ж еще мог менять машины как носки? – и тот сейчас сам войдет пить, жрать и доставать ее своими гнусными побасками. Но Игорь расхохотался:

– Дядя Миша теперь пешочком ходит. До параши и обратно.

– Как?

– Молча. На, смотри, – и он сунул ей в нос корочку техпаспорта, где стояли имя, отчество и фамилия – его.

Она ощутила в горле легкий спазм. Да, к разным шмоткам и хорошей колбасе она уже привыкла, но ей как раз казалось, особенно после покупки нового, отдельного от предков холодильника, что все сверхурочные на то сполна и шли.

– Правда что ль купил?

– Клиенты подарили.

– Они что, спятили? Тебе же вся цена – бутылка джина, палка колбасы.

– Это папаше твоему теперь цена – бутылка. Ставки растут.

– Да нет, Игорь, ты что-то темнишь.

– Покатаемся?

– Ты ж не умеешь.

– Вот права. – Он показал другую корочку, с его опять же абсолютно узнаваемым – и все-таки уже как будто и неузнаваемым лицом.

– Права-то откуда? Ты же на курсы не ходил.

– Права купил.

– За бутылку?

– За ящик.

Хотя что такое тачка, тем паче та «девятка» – «долото»; вон тут он недавно кокнул гроб свой «мерседес» и, даже не поморщившись, взял новый; но тогда это событие и восхитило, и озадачило, и даже слегка напугало ее. И даже не криминальным привкусом, притупленным каким-то исходящим из эфира ощущением дозволенности, даже тайного приветствия греха. А тем, что вместе с этой тачкой в жизнь вступал какой-то новый, поворотный компонент, и уже чувствовалось, что он определенно повернет в ней что-то – но куда?

Отец, который пил теперь по будням каждый день, а в выходные начинал уже с утра, и оставлять спиртное даже в суверенном холодильнике было нельзя – он с фанатичностью старого большевика и алкоголика плевал на все суверенитеты – за эту тачку первый раз в лицо назвал Игоря взяточником. У Наты сразу защемило сердце: вот она, пошла реакция. Но Игорь, даже не вступая в брань, в ответ лишь усмехнулся. Но это уже была не та прежняя улыбочка покорно отбывающей свое личинки. А усмешка уже оформившегося короеда, хозяина делянки, исполненного презрения к тому, как вам угодно его называть. И что еще Ната больше защемленным сердцем, чем рассудком поняла – что за обладателя такой усмешки она б уж точно никогда не вышла б. Но она уже за ним была.

Первой от этого его нового пошиба перепало горемычной Юльке. Родители уехали в дом отдыха, куда Игорь им взял путевки, чтобы отдохнуть без них и справить дома его день рождения. Ната наготовила; гости, в основном «жулики», как она их называла, пришли; подарки, за каждый из которых поди год работать честно, принесли. Последней, когда все уже хорошо покушали и выпили, явилась Юлька – платье, никак не налезавшее на ее вышедшую из себя фигуру, расшивала.

Место за тесным праздничным столом ей досталось на углу, рядом с Игорем. Такой уж ей словно сроду выпал угол жизни, и Игорев рецепт на все людские случаи: «Работать надо!» – на нее почему-то не натягивался, как то же платье, ни в какую. Она и работала как лошадь, программисткой, те же – то есть действительные сверхурочные на дом брала; а Ната, так и не сподобясь отработать ни дня в жизни, дарила ей свои перчатки и косметику: все остальное, к сожалению, ей было не в размер. Но в этих дарах, за которые она себя во всяком случае не имела оснований упрекать – сам выведенный из опалы Бог велел делиться с ближними – все же присутствовал какой-то подлый, ощутимый сердцем привкус…

Короче, Юлька села, Ната ей наложила всего на тарелку, сама полезла за фужером для нее. Но Игорь, обкормившийся уже и чуть от выпитого туповато-сонный, поставил локоть как раз на расчищенное для Юлькиной тарелки место. Юлька попробовала как-то примоститься, надеясь, что он потеснится, но он – ноль внимания. Юлька вспылила:

– Игорь, может, руку примешь?

На что вчерашний невеличка ей:

– Вот так прямо и принять?

– Слушай, ну я твою мать!

– Кому я твою мать, а кому Игорь Николаевич!

– Сейчас стол из-под тебя вытащу!

И Юлька впрямь хотела его дернуть – но Игорь неожиданно расчетливо и резко для своей сонливой отупи той же рукой, из-за которой все зашло, припер его назад:

– Стоять!

Юлька брякнула свою тарелку на освободившийся в итоге край стола, сама вскочила:

– Хам ты, Игорь, больше ничего!

Но тот, оказав всего на миг крутой оскал, уже вернулся в свою расслабленную позу, великодушно предоставив Юльке дальше лезть одной в бутылку:

– Дура что ль? Шуток не понимаешь?

– Таких – нет.

Ната, запоздало уловив, что дело вышло за грань шутки и что Юлька, мягкое и потому обидчивое существо, сама уже не выпутается, попыталась их примирить:

– Ну что вы как дети малые! Как в садике вас рассаживать?

– К кому ты обращаешься под словом вы? Я виновата только тем, что сюда пришла.

Ната сама почувствовала подлость в этом ее «вы»: повел себя свиньей, конечно, один Игорь, исключительно; но у нее просто не хватило духу наехать на него в единственном числе.

– Да ладно, Юльк, уж тебе-то глупо дуться! – Она и не думала этим ее обидеть – но вышло, что обидела еще сильней.

– В таком случае я, видимо, для присутствия здесь чересчур глупа. Извините, как говорится, за компанию.

Потом, конечно, с Юлькой, все-таки душа родная, помирились; но после этой Игоревой выходки между ними какая-то дистанция, душевная измена пролегла. Пусть бы он поступил так с кем-нибудь еще: хорошая жена должна стоять за мужа, даже если он не прав. Но для чего он выбрал в жертвы ее лучшую подружку? Что этим и кому хотел сказать?

Ну а затем настала очередь отца. Чуяло сердце Наты, что две главы одной семьи добром не разойдутся – так оно и вышло. А поводом, подведшим под семейный Карабах, стала газетная война, которую они завели после того, как радикально разделилась пресса. Отец, как вышел в свой тираж, свой недобитый политический кураж попер, как водится, на кухню. Но мать с Натой в качестве малопригодных даже для такой микроарены клух быстро утратили для него весь интерес, зато возник естественный объект атаки – Игорь. Правда, он по своему обычаю и к досаде вздорного отца в открытые баталии с ним не вступал. Тогда отец нащупал косвенный прием: рассовывал везде, от кухни до сортира, периодику своей ориентации: «Правду», «Советскую Россию», вывернутые самой оскорбительной против «жулья» изнанкой напоказ. Игорь, мало-помалу втянувшись в бессловесный поединок, крыл своей: «Коммерсантъ», «Московский комсомолец», «Огонек» – с не менее охульными в обратный адрес вывертами. Отец то и дело продувал игру: срывался на прямую рать, забыв, что в ней отказано, и даже спьяну рвал на клочки враждебную печать. Игорь на это только ухмылялся и подсовывал, как дровишек в печку, новой.

И однажды, когда у Игоря, казалось, азарт к этой игре уже иссяк и дом заполнила одна вонючка патриотики, отец сидел на кухне со своей газеткой и уже початой водкой. Игорь пришел с работы, переоделся и полез в свой, всегда загруженный поосновательней родительского холодильник. Впрочем давая Нате на еду, он наказывал, чтобы она подбрасывала припасов и родителям, и они молча это кушали. Ната поставила греть что-то на плиту и отошла к Дениске. Когда же вернулась в кухню, глазам ее предстала странная картина. Игорь вопреки его обыкновению, словно решив невесть с чего порадовать отца, пустился с ним в дебаты по статье в газете. Причем отец при этом только пил, Игорь только закусывал – и это тоже выглядело как-то не путем.

Она подала Игорю горячее, предложив и отцу лучше не пить, а поесть, но тот, яро увлеченный долгожданным спором, только отмахнулся – и она ушла опять. Минут через десять, когда Дениска уже засыпал, до нее донесся могучий, абсолютно пьяный рев отца, заставивший ее уже нагруженное смутным ожиданием чего-то сердце екнуть:

– Воры! Жулье! Наворовали по буфетам!

Ната, не ведая, что лучше: отсидеться или выйти – мать-то, конечно, отсидится – все-таки выпорхнула, как мошка на огонь, на кухонную перебранку.

Враги стояли как раз между холодильников, словно каждый защищая грудью свой. На отца смотреть страшно: с высосанной почти до дна бутылкой в руке, рожа кирпичная, с размотавшейся, как слюни у бульдога, лютой яростью. Игорь – со своей складной ухмылкой и, что наверняка всего обидней для отца, с голосом, как издевательство, спокойненьким:

– Не надо в одну кучу все валить. Вы, как в том анекдоте, хотели построить жизнь без богатых, а мы – без бедных.

– Проститня одна так говорит!

– Хаять проще всего. А где ваша позитивная программа?

– Папа, Игорь, ну перестаньте ради Бога!

– Эта еще тунеядка здесь! Растил, учил – чтоб этому под хвост!..

– Но ваша жена тоже не работает.

– Мы с ней целину поднимали!

– А хлеб в Америке покупали.

– А вы и это разворуете! Уже страна трещит!

– Папа, ну он-то здесь при чем?

– А ты заткнись, подстилка паразита!

По Игорю было не понять, всерьез его заводит или только тешит, как издевательство над Юлькой, эта схватка с пьяным:

– По-моему, это вы всю жизнь подстилкой вашего режима были.

– Да ты-то сам кто? Вор, взяточник!

– А эта ваша квартира – что, не взятка? Моя мать всю жизнь в трущобе прожила…

– Ну и катись к ней! Вон из моего дома!

– Сам пшел вон.

– Что?!

– Что слышал. Бельма залил, пьянь. Поди проспись.

Отец занес бутылку, окропив остатком водки грудь, и как раненный Кинг-Конг попер на Игоря:

– Уйди, убью!

Конечно, вероятней всего, его куражный выпад был пустым, как и сама опорожненная бутылка, и все возможности для мирного отхода оставались. Но Игорь на сдал назад ни на шаг, и когда противник подступил впритык, молниеносно двинул его в челюсть. Тот издал дикий крик и, попятившись, метнул, как гранату, свой порожняк в стенку промеж Игоря и Наты. Осколки разлетелись, Ната закрыла лицо руками, а когда их отвела, увидела, как отец, схватившись за бок, скрючился и с тихим стуком рухнул на пол.

– Что с ним?

– Кажется, я ему ребро сломал.

Тут в кухню вбежала мать и заголосила:

– Убил, гаденыш! Караул! Убил!

Отец лежал недвижно, но не успели мать с Натой в страхе подойти к нему, раздался его хриплый рык:

– Зови милицию. Сейчас я его на хрен засажу.

Мать, как-то сразу позабыв о своем устремлении на помощь, суматошно кинулась в прихожую:

– Сейчас, сейчас…

Но Игорь, обогнав ее, первым, как телеграф и почты, захватил телефон:

– Лучше звоните в скорую. Я заплачу, чтобы его свезли не в вытрезвитель, а в больницу.

– Уйди, бандит!

Ната, подскочив к ним, сразу поняла, что прав был Игорь:

– Мама, не сходи с ума! Ты посмотри на папу, он же в стельку. Его и заберут.

Мать окончательно смешалась:

– Но как он мог! Живет у нас, за наш счет!

– Мама, уже давно мы все живем за его счет.

– Неправда! У нас свой холодильник, у вас свой!

– А кто туда продукты покупает? Раз взяточник, не ешьте его колбасу, не трогайте его бутылки! Он тоже человек! А папе только ему в душу гадить, как в толчок!..

Их перепалку оборвал сам Игорь:

– Кончайте, все. Я уже позвонил, сейчас приедут. Лучше умойте его от соплей.

Ната увидела, что Денис босиком стоит в дверях комнаты и с ужасом смотрит на них. Она бросилась к нему, схватила на руки, он, дрожа как лист, бормотал: «Убили деду?» – «Да не убили никого! Лучше б меня убили!» Игорь с матерью тем временем возились возле туши теперь только жалобно и горько стонавшего отца; наконец скорая приехала, его увезли; Игорь вошел в комнату и молча стал переодеваться.

– Ты куда?

– На кудыкину гору.

– Но я чем виновата?

– Ты – ничем.

Она выскочила за ним в прихожую:

– Если сейчас уйдешь, можешь совсем не возвращаться!

Он не ответил ничего и хлопнул входной дверью.

Но эта ее порожденная голым отчаяньем угроза была зазнамой ложью.

В самом начале брака ей было с ним хотя и скучновато, но внутренне легко, без тех мучительных проблем, что вечно отливались от предыдущих «зайчиков». Когда какие-то размолвки и случались, она могла себе сказать: «Ну и подумаешь, куда он денется?» И ему впрямь деваться было некуда. Ей же, поскольку все, включая еще не утратившее юности лицо, было при ней – казалось, было не в пример вольготней. Но постепенно те исходно данные ей преимущества как-то незаметно сплыли, разошлись. Работать она сперва из-за Дениса, а потом просто из-за очевидной никому не нужности ее труда так и не пошла. И теперь даже тот жалкий, лошадиными трудами, Юлькин заработок ей, вынесшей вместо профессии из института мужа, еще фиг светит. Отцу после его упадка еле самому хватало на пропой – но она уже как-то привыкла к легкой роскоши иметь хороший стол и гардероб и не давиться за чем подешевле в унизительных очередях. И, что еще важней, привыкла именно быть замужем – и именно за этим мужем.

За его неширокой, но твердой, как хитиновый покров, спиной была и самая хрустальная мечта – о собственной квартире: ибо отец сказал, что эту, как священную награду Родины, не разменяет ни за что. И дача, и билеты на концерт в Олимпийском, на спектакль в «Ленкоме» – но суть даже опять-таки не в этом. Она чувствовала, что все это не просто так, не механически, и Игорь для нее – не только «кошелек», не просто «жулик». За всем этим – какая-то иная и ей сроду недоступная основа, превосходство не по какому-то ушедшему впустую капиталу, а по чему-то более существенному – и даже не сказать сразу, по чему.

Всяк знает вообще, чего он хочет, но как именно быть в каждом конкретном случае – у нее на этом месте всегда был жирный знак вопроса, у него – всегда ответ. Как она раз наблюдала за вороной у помойки: скачет себе вроде наобум, но приглядеться – в каждом шаге предельно четкий смысл и цель: где нужно – воровато-осторожно, где можно – абсолютно нагло, и непременно уж свое ухватит! Взять даже такую мелочь: когда они с Игорем стали кататься по Москве на его «девятке», оказалось, что он, провинциал, знает Москву со всеми ее закоулками в сто раз лучше нее, коренной москвички. Откуда? Все оттуда же. И кинь он ее сегодня, завтра она б просто не знала, для чего вставать с утра, куда идти и как вообще жить дальше.

И потому когда он на другой день позвонил с его усмешкой, видимой ей даже через провод: «Ну что, мне приходить – или вещи почтой вышлешь?» – она ответила: «Куда я денусь?»

Но после этого в нее запала новая загадка: «А для чего я вообще ему нужна?»

Первое, что она себе сразу отвечала: «Для Дениса». И как бы ухватясь за эту несколько успокоительную нить, гадала дальше: «А помимо?»

Как-то однажды она больше чуткой бабьей кожей, чем по еще чему-то поняла, что он ей уже не только в отгороженных от нее мыслях изменяет. Сам факт чего ее, по совести, не так уж больно и задел, поскольку она полагала, что на какие-то любовные безумства с далеко идущими последствиями он по самой своей природе не способен. Ну а так, что ж – просто блуда ради, дань подлой моде, надо ж перед друзьями утвердиться: вот дескать какие и мы тоже полноценные! – тем более если супружескому долгу не в ущерб, а этому ущерба не было. И она даже не стала, для острастки, буруздеть: чем легче достается – легче отлегает. А обострять – еще сама же чего доброго натащишь на проблему, тебя же, как помеху, первую и устранят.

Но хорошо, блуд – блуд, жена – другое. Но это-то другое, исключая материнство, в чем? Домашний так сказать уют, тепло: муж возвращается с работы, а его ждут с распростертыми объятиями: обед готовый на столе, жена послушная – в постели… А он уже с какой-нибудь шалавой там натрахался и в ресторане наобедался. Даже по науке, говорят, это только женщина чем дольше с мужиком, тем больше от него кайфует, а у мужиков – наоборот… А у него как? Неизвестность. Тайна. Или все примитивней, проще: просто надо куда-то, как тачку на стоянку, пристроить хобот; со всякой падлой или мымрой жить не будешь – вот он такую как она, ради ее покорности и чтоб перед людьми не стыдно было, и избрал. Пока. Ребеночка родил, а тот подрастет, да еще сам поправится – и скажет: да на кой черт вы мне такие, с вашими папочками-алкоголиками сдались – и поминай как звали!

 

В общем как она на этот счет ни ворожила, нечего утешительного не могла наворожить. Но жизнь, что вечно отвечает на вопросы не как ждешь, уже выкинула на пюпитры свои ноты: август 91-го, первый путч, когда еще коммунистические танки осадили Белый дом, расковыряли гусеницами весь асфальт в Москве, стрелять не стали. Отец в первый же день, как только заиграли классику по всем каналам, вышел именинником, в белой рубахе – правда, дальше кухни не пошел. Нажрался перед телевизором и все, пока не рухнул, Нату утешал:

– Ну, теперь посадят твоего ублюдка, будь спокойна. Наши в городе! Я первый про его аферы напишу!

– Какие аферы?

– Ничего, наши найдут!

Игорь с утра умчался на машине, вернулся под другое утро, весь промокший, взлихораженный, с какими-то, вместо объяснений, пугающими прибаутками вроде: «Забил снаряд я в тушку Пуго!» – помылся под душем и упал спать.

Проспал недолго, встал и велел тащить все сумки – под провизию. Ната расплакалась:

– Игорь, я так боюсь! Что с нами будет? Отец пугает, ты ничего не говоришь…

Он обнял ее и первый раз за все сожительство – или тут только показалось, что первый – сказал по-человечески, без своих штук:

– Нат, ты прости, что я такой. Ну, может, не такой, как тебе снилось, ну в общем поняла. Но я тебя люблю. Правда. И Дениса. Если что, без бабок не останетесь, пришлют. Но мы им матку вывернем.

– Как?

– Молча.

И улетел опять на сутки.

Когда все кончилось, по телевизору сменили классику на хронику тех дней, отец уже сломался окончательно. Игорь в дом, он – в свою комнату, у Игоря в кухне гости, отец есть, пить захочет – сам ни ногой туда, скребется к Нате, к матери. Ночью нажрется в одиночестве и как призрак по квартире ходит, чертей ловит. Ната однажды просыпается – он в дверях их комнаты стоит и смотрит, тихий, страшный; она вскочила к нему: «Папа, что с тобой?» – «Ничего. Ошибся дверью». – «Маму позвать?» – «Не надо». Повернулся – и как лунатик ушел прочь.

Игорь ей ничего о своих подвигах на путче как всегда не рассказал, только однажды, глядя телевизор, кликнул:

– Смотри, меня показывают!

На экране была ночная площадь с цепью то и дело озаряемых фотовспышками людей, перед ней – «девятка» Игоря; вот он сам вскакивает в нее и, круто развернувшись, мчит через пустое поле на другой край площади, где выстроилась колонна танков пушками против людей. Ната от одного вида этого чуть не лишилась чувств; а Игорь, выскочив из тачки прямо под брюхом головного танка, уже толкает в амбразуру речь – затем прыгает обратно в тачку и, как игла, сшивающая своей нитью страшную дыру, летит назад. И следом, уже с близкой точки – люди вокруг танков, облепляют мокрую броню, суют в люки термосы, пакеты с едой; танкисты вылезают, пьют, сидя на броне, и жрут.

– Что ты им плел-то хоть?

– Да так, за жизнь поговорили.

Ната обняла его – уже совсем чужого, нового, таинственного, как весь только что промчавшийся показ.

– Игорь, можно я тебе скажу?

– Валяй.

– Знаешь, как я тебя сначала называла про себя?

– Как?

– Только ты не обижайся, ладно? Ты был «хорек». Ну вот такая баба дура, что с нее возьмешь?

– А теперь?

– Теперь ты стал другой. Уж какой, этого я сама не понимаю. Но не хорек больше, это точно.

– Ну спасибо!

– Игорь!

– Ась?

– Я тебе нужна?

– А ты сама как думаешь?

– Не знаю.

И их обоих тот дождливый, напугавший поначалу август, как Дед Мороз, ворвавшийся на злой броне, как из мешка, вобравшего последнее отцово, одарил. Ее – возможностью не только тайно ревновать, но и уважать, как настоящего героя, мужа. И хоть она все те тревожные три дня провела с Дениской дома, под исключительно психологической осадой пьяного отца, затем стало казаться, что она пусть не геройским действием, но героическим, по сорту участи, сочувствием отстояла, как Белый дом, Игоря, свое моральное право на него. И он, при всем неравенстве заслуг, похоже, это тоже понял и признал.

Его же фортуна, не успели победоносные кадила с батюшками откадить, завертелась еще лихорадочней, чем он сам, не щадя тачки, на той площади – не окропившейся, возможно, людской кровью благодаря и ему. Той же осенью он со своим порочным лихоимством завязал и с новым другом Геней, выраженным шельмой в ранге сына замминистра бывшего союзного правительства, открыл, как небывалый горизонт, свой новый и непорочный бизнес – банк.

И скоро волшебный рог изобилия, за который тщетно бился совсем рехнувшийся и выстроившийся теперь в шпалера для спекуляции народ, для них реально отворился. Весной, по первой зелени и черной грязи размозженных насмерть переулков они без всяких ожиданий и хлопот – как Игорь любил выражаться, «молча» – въехали в эту роскошную квартиру, не взяв со старой ничего кроме двух мешков одежды. А не успели липы процвести, вишневую «девятку» сменил этот черный гроб «мерседес».

Новоселье, затянувшееся чуть не на год, поскольку все, от обувной ложки до столовых, покупали заново; мебель, сначала просто взятую, чтоб жить, практически сменили дважды – промчалось как один счастливый сон. Даже у Наты, совсем было заленившейся с выходом Дениски из первой пары самых хлопотливых лет, зажглась в крови какая-то несвойственная ей энергия – и сложилось что-то вроде расписания на каждый день. С утра на кухне, где больше не несло отцовским перегаром и горестно не шлепала в старых тапках мать, она готовила на чистой собственной посуде завтрак, Игорь уезжал в банк, забрасывая по пути Дениску в садик – это такой тоже образовался ритуал, когда они, отправляясь каждый на свою «работу», целовались с ней в дверях и удалялись – самой любимой на всем белом свете парой. Потом «мерседес», уже с шофером Костей, возвращался – днем Игорь ездил на другой машине, Ната садилась в огромный, как называл Денис, «загробный» лимузин и одна, а когда Юлька из-за сорвавшихся с цепи цен не смогла уехать в отпуск, с Юлькой, ехала по магазинам. Юлька балдела просто, для нее это было почище всякого курорта; скоро они научились – а сперва все прятались, как две лимитчицы, за Костиной спиной – не тушеваться поедавших их глазами продавцов и видевших их выход из машины покупателей. Эх, если б еще не их телячий склад, можно было б, для Юльки главное, с такими зайчиками закадриться!.. Затем она забирала Дениса из садика, готовила ужин и разбиралась с покупками, чтобы потом представить их на суд Игорю. Он по приходу скупо, но обычно весьма метко одобрял или порицал приобретенное, что радовало или огорчало – но в целом только добавляло остроты переживаний всему этому сказочному сновиденью.

Хотя по роду своего дела он должен был, как всякий денежный мешок, считать и драть копейку – что, судя по его успехам, и делал на работе, дома никакие траты не считались вообще. Правда и Ната, в отличие от тех же дяди мишиных зазноб, особенно не надрывала в свою пользу шланг и бриллиантов не носила – перед кем выпендриваться, еще на улице с ушами оторвут. Деньги, как в анекдоте, брались ей из шкапчика: из одной стопки – «добрые», как называл Дениска доллары; из другой – рубли. Когда стопки таяли, Игорь просто их докладывал, но на вопрос об истинной величине своих доходов отвечал:

– Да я и сам не знаю.

– Ладно врать-то! За что-то ж ты с утра до ночи вкалываешь!

– Людей кормлю! На мне их вон сколько, одной охраны – взвод!

Но что правда, то правда: на себя лично он, по крайней мере на ее глазах, не тратил почти ничего. Еще в пору хождения под дядей Мишей он было пристрастился к тряпкам и наряжался так, что ей даже порой было неловко рядом: впрямь попугай какой-то – если не подумать хуже. Но следом эта придурь у него прошла, все попечение о своем гардеробе он целиком передоверил ей и навсегда забыл об этой некогда ударной части.

Весь его имидж постепенно уложился в той особой, как бы чуть отжатой снисходительно, закаленной, но затем слегка отпущенной усмешке надо всем – включая собственные гнев и милость, еле уловимые под скупым кодом мышечной игры лица. Но действие этого на окружающий мир, подернутый какой-то суетной гнильцой наживы, было разительно даже без предъявления каких-то еще атрибутов – вроде того же «мерседеса», обеспечивавшего Нате поворот к ней всех голов. Стоило ему только зайти куда-то – и все халдеи устремлялись сразу же к нему, начиная что-то предлагать раньше, чем он успел спросить. И Нату это опять же поневоле наводило на ее вечный вопрос: а бабы, интересно, как на это реагируют? Ну, всякие шлюшки – ясно, ладно. А порядочные?

Она ведь и не представляла даже, где он все дни с утра до ночи. В банке? В бане? Есть у него какие-то зазнобы – или одна матрешка-секретарша из приемной, с Геней на двоих? Ну раз они такую взяли, мозжечок с ноготок, талия осиная, а остальное – сиськи, не для деловых же качеств! Это может и автоответчик: «Игорь Николаевич отъехал, куда, не сказал». Вином от него попахивало часто – но у него был бар и в кабинете: «С клиентом занимался», – весь ответ.

И как ни долго длился сладкий новосельный сон, в конце концов весь вышел – и даже в отличие от настоящих снов никакой счастливой памяти на сердце не оставил. Наоборот, осталось ощущение, как будто хлопотно и долго снаряжали подо что-то стол – а это что-то в результате так и не пришло. И можно еще сколько угодно жмуриться, стараясь не проснуться от померкших грез, досервировывать и докупать по мелочам – но все равно пьют и гуляют от души за стенкой где-то. А здесь – кому все это нужно? Игорю? Ему вроде особо и нужно ничего. Геню и подавно уж ничем таким не удивишь, у него все это было сроду. Только одну Юльку бедную травить, которая как-то сказала: «Натка, ты знаешь, я к тебе хожу прямо как в кино, не то Голливуд, не то Диснейленд какой-то. Мне после тебя всегда или повеситься хочется, или утопиться». И дивная дорожка, по которой она почти год, казалось, так счастливо шла, однажды вдруг раз – и кончилась. И вместо праздничного ожидания осталась одна праздность – и с ней какая-то тягучая, желудочная, как глиста, тоска.

И все, как по заказу, совместилось: Игорь за кучей своих дел или еще невесть чего совсем отгородился от нее; Денис подрос и, как ни странно, ни колко ее сердцу, несколько отгородился тоже. Она хотела взять его из садика – правда, хорошего; а Игорь еще что-то отстегнул туда, так там на него стали вообще молиться – он не согласился: дома скучно. Тут еще Юлька от ее очередного прощелыги собралась рожать, и ей стало не до Наты, не до ее неведомых огромному людскому большинству проблем – от этого, увы, не менее печальных. И Ната, как оставленная ей когда-то Юлька, почувствовала себя совсем на белом свете одинешенькой. Уж Юльке-то она не завидовала никогда, теперь же ей и вовсе стало туго – но вот поди ж ты, даже к ней возникло что-то сродни зависти.

Та, вечно такая рыхлая, размазня, после родов еще растолстела, стала не грудь – а вымя. Но отсидев с дитем всего полгода, она, как-то собравшись с духом, давай каждый выходной оставлять дите на мать, а сама то на лыжах с какими-то спортсменами, то вдруг – они же пригласили – на серфинг по весне… И мало-помалу этой возникшей чудом волей к жизни в трудностях пришла в размеры и в себя, и даже к ней уже заженишался кто-то с их спортгруппы. Но побывав с ней на их сборах всего раз, Ната, как ни томилась от безделья, уже вторично на отважилась входить в их бодрый круг. Как-то привыкши, по примеру Игоря, смотреть на всех чуть свысока, она вдруг в этом, забытом с института тесном братстве ощутила какую-то внутреннюю скованность, ущербность отвыкшего от компанейской демократии анахорета. Да и какой ей во всем этом прок – она же не искала себе ни любовника, ни жениха. Она, сказать по правде, и сама не стала понимать, чего искала.

Она все больше убеждалась лишь в одном: насколько капитально они за все эти годы поменялись местами с Игорем. Если сперва она была хоть что-то, а он – почти ничто, один на все про все жалкий костюмчик; то теперь он и во сне, без ничего, весь со своим смеющимся оскалом был проникнут этим неуемным и необъятным, как компьютерная память, миром, к которому у нее так и не завелось какого-то ключа. А она? В огромном ванном зеркале – тщедушная худышка, попорченные зубы и маленькая, с потемневшими и вялыми сосками грудь.

Она уж думала: родить еще, завести действительно любовника, пойти в конце концов хоть на какую-то работу? Но на какую и чего ради – отбивать последний хлеб у нищих Юлек? Родить – пугало хлопотностью, от которой она из-за этой окаянной обеспеченности вконец отвыкла. Любовник оставался – но и воспитание ее, и, если честно, страх каким-нибудь, не дай Бог, образом попасться клали и на это крест. Другое дело – флирт: по виду несмываемой усмешки Игоря она читала, что ему приятно, что на всяких банкетах и презентациях к ней тянулся жадными руками и визитками подвыпивший народ. Но она и не умела флиртовать – то есть ловить кайф в обмане мужика только обмана ради; и эта полумера все равно не утоляла, а лишь разжигала главную неутоленность. Игорь ее имел теперь в неделю раз, в субботу, и как она со скуки на все руки ни пыталась разохотить его сверх того, он аккуратно ее руки отводил: «Сегодня что, четверг? А красный день календаря?» И если приезжал пораньше – уложив Дениса, садился смотреть по видео американские боевики, которые забрасывал целыми ящиками вечно благодушный и немой, как рыба, Костя.

От этой, может, несколько зарвавшейся по праздности и не покрытой должным образом охоты ее все больше изводила мысль, что для него это уже не та, пусть даже забранная в тот же панцирь жадность до утехи – а некий долг, как галка в клетке, механическое отчисление в бюджет или на благотворительность. Но и благотворительность имеет свой сугубо прагматический расчет; а эта клетка, мигающая раз в неделю красным – она что и какой корысти ради? И для нее это мигание уже переходило в зябкий знак тревоги: а что как он однажды в ходе какого-нибудь переучета данных на эту клетку, больше не таящую соблазна, набредет и просто ее, как нажатием клавиши, выкинет из памяти?

И эти мысли, как снеговые крапины на темном фоне праздного дисплея, холодные, бесхозные, только бессильно вспыхивали и улетали в никуда. И один раз, проснувшись в таком настроении и не поняв вдруг, для чего? – она прямо перед собой узрела то, о чем не помышляла прежде никогда; что, как казалось, если и существовало, уж никак не для ее короткого ума: Загадку Жизни. Ну да, читали еще в школе: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» – но в голове при этом было что угодно, лишь не это. И вдруг эта загадочность откуда ни возьмись явилась, посетила – наложив на все, словно мучной налет, один тупой вопрос: «Зачем?» И стало жутко – словно проснулась одна в каком-то мертвом склепе, не пошевелить ни рукой, ни ногой от какого-то оцепеняющего страха. И ни ответа на вопрос – ни даже мысли, где его искать. И лишь один и все тупее западающий, как клавиша, резон в башке: что человек – это такое безысходное ничто, безумно малое и жалкое, и бесконечно в нем только одно – тоска…

 

Но, как говорится, клин клином; и тут уже не в области печального самосознания, а в прямой действительности произошло такое, отчего ее бедный рассудок чуть совсем не съехал набекрень.

Однажды поутру Игорь с Денисом, привычно наградив ее уже не приводившими в трепет самого большого счастья поцелуями, отправились на свои «работы». Но не успела она еще убраться в кухне, звонит телефон. И от того, что она в нем услышала, у нее на самом деле отнялись руки, ноги, пол качнулся под ногами, стены поплыли. Это был Игорь: «Выйди на пустырь, возьми Дениса, он в машине. Ничего не спрашивай, молчи, в милицию не суйся. Выкрутимся, не вопи…» И вперешиб голос, от которого она впервые в жизни ощутила в руках зуд по мстительному вороненому стволу как из тех видео со Шварценеггером: «Ну, вылупляйся, твою хапугу мать!»

Она поняла все с первого слова Игоря, по его, хоть и не выдававшей паники, интонации. И бросилась, как пьяная, в халате, в шлепанцах на босу ногу на пустырь, упала на какой-то куче, разбив в кровь коленку; завидела за страшными, как образы кошмара, буераками родной «гроб»; и как смогла, не сломав шеи, одолеть те буераки – тоже загадка, не хуже жизненной. Денис сидел на заднем сиденье, немой от ужаса; она сразу же рухнула не него, вдавила его в сиденье, словно закрывая собой от еще невесть чего, бессознательно ощупывая – и, не в силах удержаться, все рыдая и рыдая.

Заверещал телефон: какой-то передавленный с испугу голос Гени: «Мы в курсе, в курсе, жди, сейчас подъедем». Денис наконец смог, как спросонья, рассказать: только они сели в машину у подъезда, к ним забрались двое, один к папе на переднее сиденье, другой к нему; достали пистолет и стали грубо папе говорить, потом приехали сюда, здесь была еще машина, в нее папу усадили и увезли.

Примчались наконец свои, первым возник Костя, забрался к ним, сгробастал обоих – и каким-то верным, достигавшим сердца голосом помог чуть сбить весь ужас: «Все будет, Ната, нормалек. Отловим, лично яйцы оторву, не сомневайся даже!» Потом он пересел за руль, подъехали к подъезду, где уже ждал Геня с какими-то бойцами в хаки.

Дома он просидел с ней с час, пил без конца кофе и говорил по телефону, пытаясь попутно утешать то ее, то Дениса – которого она, уже перевязанная верным Костей, не спускала с рук, пока не задремал. И наконец сказал: за Игоря хотят деньги – но почему-то скорей, чем за неделю, его выкупить нельзя. В милицию лезть нечего, насквозь гнилая, и ей пока придется всем, кто спросит, отвечать, что Игорь оторвался на неделю в Сочи. «Даже своим?» – «Даже своим. Дениску за порог не выпускай». – «За нами что, тоже охота?» – «Нет, просто по Игорю знаю, он иначе не поймет». И Геня улизнул, оставив двух охранников в квартире.

Она всю неделю почти не спала, хоть и глотала всякое успокоительное, а в «красный день» ночью урыдалась до истерики, всю наволочку изорвала, даже охранники перепугались – но она им и объяснить причины не могла, только лопотала: «Уйдите, ничего не надо!»

Что она передумала за это время, и сказать нельзя. Эти мысли к ночи сбегались к ней, как крысы, и грызли, грызли ее одинокий мозг. Если вдруг Игоря убьют – что станет с ней, с Дениской? Не будет же Геня их век пасти, охрану, как у Мавзолея, ставить. А одна она с этой квартирой, с тачкой, с деньгами – как на большой дороге кошелек, ленивый не позарится!

Она обрывала себя, спохватываясь, как подло живого, за ее же в том числе благополучие страдающего, хоронить; но одну дурную мысль тотчас сменяла другая. А почему Денису нельзя выходить – а ей, значит, можно? Значит, по каким-то скрытым от нее, но составляющим всю правду счетам Денис для Игоря имеет цену, а она уже, выходит, нет?

И если его все-таки убьют, что скажет ей отец? Злорадно просияет, скажет: собаке – собачья смерть! Скажет: насосались, клещи, кровушки, теперь ты, дочка, деревянненького пососи!

А если б увели Дениса? У него и так какая-то нервозность, даже неизвестно еще, как все это для него, если и кончится благополучно, обернется. Ну а тогда б – конец ребенку, точно психику б сломали на всю жизнь. И как вообще, если и обойдется, дальше жить? Сидеть здесь, как в склепе заживо, чтобы взамен родителей всегда торчали эти стражники?

И в том же духе – дальше, дальше, до адской боли в голове; и еще при этом врать не своим голосом – ладно, всем; но и Юльке – единственной, с кем можно было б поделиться: «А что это он так вдруг удрал один? С бабой поди?» – «Юлька, прости Христа ради, сейчас не до тебя. Потом все расскажу». – «Может, к тебе приехать?» – «Только не сейчас!» И опять, как из дырявого корыта, слезы, слезы…

Через неделю Игорь вернулся. Словно ничуть не изменившийся, только щетиной незнакомой, вроде модного артиста, весь оброс. Она как вцепилась в него, так и не могла, вплоть до сортира, отпустить. «Только умоляю, ничего мне не рассказывай! Молчи, иначе я вторую наволочку изорву!»

А на другое утро, когда она, не выходившая все это время из дому, вышла в магазин, на обратном пути подслеповатая дежурная в подъезде ее окликнула: «А вы к кому?» Правда, тут же исправилась: «Ой, Ната, не узнала вас! Богатой будете!» На что она только смогла сказать: «Уже богатая».

А дома первый раз за эти дни внимательно посмотрела на себя в зеркало – и обмерла: смотрела на нее совсем другая – уж не пойми какая, постаревшая ли, похудевшая – но другая женщина. И в ее каштановой челке там и сям виднелись белые, цвета компьютерного снега, волоски.

Игорь тем временем сидел на телефоне, и когда она вошла к нему, договорив, сказал: собирайся, мы сегодня улетаем.

Костя с охранниками свезли их в Шереметьево, пара часов – и, как в шпионском фильме, в Бернском аэропорту их встречают двое молчунов в плащах, усаживают в машину и мчат до какой-то спрятанной в горах гостиницы. Альпийская Швейцария – вот бы Юльку с ее лыжниками сюда! Но Нате по пути каждая ель с аккуратными, как новогодние игрушки, шишечками только напоминала о пережитом ужасе и об утрате того малого, что у ней было от самой себя – последних чар какой-то еще юности в лице.

Однако все это не помешало ей отметить про себя: вот, значит, каковы размеры достояния и жуткая цена всего: билеты, загранпаспорта в секунды, здешний эскорт, отель в горах – это уже дно, или еще нет? И кто она опять же рядом со всем этим? Шмакодявка? Муха?

Спонтанный двухнедельный отдых для нее, и так все время отдыхавшей, в части каких-то удовольствий мало задался. Она, как только женщины и могут, все переживала и переживала – за Дениса в основном. Он, хоть и дома вроде было все благополучно до последних пор, и садик нравился, как-то последнее время стал портиться прямо на глазах. Слушался одного Игоря – а с остальными делался подчас невыносим. Однажды, когда она говорила на кухне по телефону, открыл за ее спиной все конфорки на плите, отцепил ручки, убежал с ними и спрятался. Пока она сообразила, что к чему, пока нашла плоскогубцы и перекрыла газ, им вся квартира провоняла – а если б что-то чиркнуло, да грохнуло б? Другой раз на ее мать, страдалицу несчастную, которая у них и так на цыпочках ходила, так разорался, аж ей стыдно стало. Та ему не дала что-то резать ножницами, а он ей: «Это все мое! Мое и папино! А ты здесь никто! Убирайся и больше никогда не приходи!» А сам дрожит, как ненормальный, глаза шальные, жуткие… Она еще тогда гадала: то ли свести к врачу, то ли с врачами связываться – только еще хуже. Но теперь уж ясно, что придется обращаться: стал темноты бояться, просыпаться по ночам: «Вы зачем свет выключили!» – хуже маленького! И под конец этой побывки Ната уже не могла дождаться возвращения назад: все-таки как ни крути, а дом есть дом, и ну ее вовсе, эту заграницу!

И в одно утро после обычной телефонной связи с домом Игорь объявил: «Все, отпуск кончился. Сегодня улетаем». Она, как ни стремилась к этому, не удержалась от вопроса: «Слушай, Игорь, а как там эти, ну, те люди?» – «Их больше нет». – «Их что, нашли, арестовали?» – «Их теперь долго искать будут». – «Как?» – «Молча. Все, забудь об этом и никому лучше не трепи».

И как ни странно, скоро, по прошествии какой-то пары месяцев и этот сон, кошмарный, как до этого счастливый, почти без остатка счистился с души. Только на дне ее остался, как седые волоски, что постоянно появлялись вместо вырванных, какой-то нерастворимый, как комок из манной каши, сгусток. И как бы искренне она уже ни говорила с Юлькой, с матерью, даже с собой – какой-то недосказ, как ощущение, когда не можешь вздохнуть полной грудью, оставался.

С Денисом вроде обошлось: Игорь сыскал какого-то особого, приходящего психолога, в чьих руках ребенок скоро выправился неузнаваемо. И хоть Нате было несколько обидно, что эти руки – не ее, она была готова и это ради пользы сына проглотить. И в итоге состоявшегося колдовства он, пойдя осенью в гимназию, так заучился, ну непостижимо просто, что стало не оторвать, как раньше от проказ и издевательств над вещами и людьми, от книжек и компьютера. При этом, правда, что особо утешало Игоря и огорчало остальных, лупил при случае всех в классе беспощадно.

И все, как в какой-то хромой компьютерной программе, вернулось к старому, к невзгоде, от которой, как ей иногда казалось, из всего многомиллионного населения страны страдает лишь одна она. Ну не уродка? Все, о чем даже далеко не каждый и мечтает, есть; и все – не в прок!

 

Правда, еще одно событие внесло в эту мертвую зыбь жизни легкую сумятицу: второй путч 93-го. Начало его, как вконец обрыдший в телевизоре сюжет, она пропустила без внимания: то ли омоновцы избили каких-то престарелых психов, то ли эти психи их; потом то ли войска в народ стреляли, то ли в них народ. Но когда бойцы Руцкого с Хасбулатовым пошли на штурм Останкино, она поняла по Игорю, которого уже как-то научилась распознавать, что дело не на шутку.

Не зная даже, чего больше желать: его повторного геройства с гордостью за него – или сбережения тоскливого покоя, она на всякий случай все же предпочла покой:

– Игорь, ты уж на этот раз никуда не ходи. Пускай теперь другие повоюют.

Но он, сидевший сразу с парой телефонов перед телевизором, только отмахнулся от нее:

– Уйди, не до тебя сейчас.

– Я понимаю, что не до меня. Но я же за тебя волнуюсь, все-таки я тебе жена, ты сам мне делал предложение.

Он оторвался от своей огромной книжки-записухи и посмотрел в ее тоскливые глаза.

– Ну извини, родная, я не прав. Притащи выпить что-нибудь.

Она принесла его любимый джин; он, говоря по телефону, свободной рукой очистил на столике место для подноса и указал ей на диван подле себя. Она забралась туда с ногами, он, все не прекращая говорить, привлек ее к себе и, как бы искупая назаслуженность пинка, обнял, просунул руку под ее халат. И ей, как незлопамятной зверюшке, сделалось от этой малой милости так хорошо, что пусть бы там все эти сумасшедшие громили телецентры, боевики стреляли бы в боевиков – лишь бы его рука так, между делом, обжимала ее потрепанный Денискиными деснами сосок, был этот нежно оплетающий рассудок джин: именно то, чего по-настоящему всегда и не хватало – хотя нет вроде проще и доступней ничего!

Она, испытывая радость внеурочной ласки, не вслушивалась в его разговор и в то, что плел с экрана кто-то из правительства. Как вдруг, когда он, поглощенный разговором, уже бросил ее грудь, до нее дошло, что именно о том, кого показывали в телевизоре, и речь:

– Ты ему скажи, пусть не хайлом торгует на экране, а делает как надо. Чтоб завтра на мосту стояли, все четыре – и за каждый пук еще отдельно. А куда он денется – по нем уже лефортовская сборка плачет!

Он положил трубку, и она, от хмеля и нечаянной мужней ласки осмелев, сказала:

– Ну у вас прямо точно как бандитское кино. Вот слушаешь – и ничего не понимаешь!

– Кино завтра будет.

– Что, опять тебя покажут?

– Нет уж, пусть теперь эти куклы светятся. Ну все, теперь катись, серьезно, еще куча дел.

Он просидел до поздней ночи, и его телефонный колыбельный говорок сквозь неприкрытую дверь спальни неодолимо вытеснял из ее сладкой дремы безадресный и нетревожный, как незримые цикады в поле, стрекот автоматных очередей из недалекого, но меньше всего нужного сейчас Останкино.

Утром он чуть свет умчался, велев весь день не выходить из дома. Но то, что начали показывать по телевизору с утра, ввело ее уже совсем в другое впечатление. Хотя за Игоря она могла не волноваться – он ей сказал, что на сей раз и близко к пеклу не пойдет, – сама казнь мятежников в окружении толпы зевак, да еще с малыми детьми – это таких родителей казнить бы надо! – внесла в нее какой-то даже до конца не объяснимый ужас. Ну неужели нельзя было как-то по-другому поступить – просто набить в конце концов, как Игорь папе, морды! Но так, в самом центре города, среди бела дня, из танков – это уже даже не сравнятся никакие терминаторы, хуже всякого кино! Она даже Дениске не дала смотреть – хотя сама, как завороженная, не могла отлипнуть от экрана, показывавшего самый длинный и ужасный из всех виденных ей фильмов ужасов сюжет.

И вот тогда, где-то уже заполдень, до нее лишь окончательно дошло и связалось воедино то, о чем Игорь говорил вчера – и эти танки на мосту, ровно четыре, палящие в огромный белый дом с людьми. Эта прямая связь в ее уме не вызвала ни осуждения за все же пролитую кровь, ни тем паче былой гордости, ни даже восхищения незримым потолком того, кто жмет ей грудь. Только пришла одна опустошительная ясность: надежда, что единственный ей близкий в мире – муж – когда-то наконец оставит эту битву, уже бойню за невесть что и вернется к ней, пока еще не догорел ее короткий бабий век, чтоб сообща решить действительно насущную загадку, – отсыпалась вместе с кусками битой цитадели.

Когда вечером он, уже довольно пьяный, с вовсе пьяным Геней, под эскортом оставшейся за дверью стражи, появился – она, пока Геня ходил в сортир, еще спросила:

– Игорь, я не поняла, что ты вчера по телефону говорил при мне? Это серьезно было?

Он растянул хмельную пасть в коронную ухмылку:

– Все схвачено, за все заплачено!

– Послушай, я все-таки живу с тобой уже не первый год. Я не пойму, скажи: кто ты?

– Вот так прямо и сказать?

– Так и скажи.

– Да вор, взяточник. А это, – вышел из сортира Геня, – налапник Геня. Крокодил.

– А я тогда – пи..а с ушами.

– За что, Игорек, жену твою люблю, что у нее душа есть. Я со своей уже пятнадцать лет в законе, а чтобы вот так, по душам общнуться – никогда…

– Ну тогда – душа с ушами.

– Эх, Натка, мне б такую как ты, хоть бы похожую!

– Ну разведись!

– Смеешься? Это с тобой развестись легко. А моя падла все отдаст – не киллерам, так адвокатам!.. Только Игорь с тобой не разведется никогда, уж ты поверь, он сам тебе это не скажет…

– Почему?

– Потому что он сам – с ушами! Но умный – как грецкий орех! Из такой жопы, как он, еще никто из нас не поднимался. Я же его еще тогда приметил, когда он в своем костюмчике с селедочкой ходил. Ты же, небось, ему и гладила…

– Слушай, кончай жене лапшу на уши вешать!

– А ты ей бриллиантики повесь!

– Да нужны они мне больно!

– Вот потому-то и повесь! Давай завтра от конторы купим, в честь дня победы, только лучшие в Москве, чтобы все эти шакалы сдохли с зависти! Давай вообще назовемся Ната-банк! Звучит, а?

– Геня, тебе что, баб мало? Слезь с жены!

– А помолчи, не все тебе! Ты думаешь, Нат, нам все это нужно? Ну, моей падле – ясно. А ему? Мне? Строим дворцы, запираем на запоры, чтобы никто не догадался, что внутри-то – пусто! Для жизни вроде упираемся, а жизни-то – и нет! Тебя у нас нет!

– Да я – вот она.

– На хрену намотана! Нету, душа моя! Вот эти руки больно черные, сколько на них налипло, не дай Бог тебе узнать! Все остальное есть, а тебя – нет. Не взять тебя этими руками, они на что ни лягут, все, как наша пресса, очернят. А моя кем, думаешь, до меня, да с папочкой моим, была? Почти как ты, такая же. Но нет, конечно, не как ты, ты – чудо!.. Молчи, Игорь, дай по пьяни хоть наговорюсь, с ней – можно. Понимаешь, всю жизнь и боремся за это остальное. За что мы сегодня этих по щелям размазали? За то, что они – точно такие же. И их не жалко, и себя не жалко. Может, такая вот как ты, как королева Англии, у нас была б, я б первый тебе все под ноги бросил. Но ты не будешь никогда. Такие – не бывают. Мне, знаешь, что он говорил… Молчи!.. Говорит, за то, что она за меня вышла, за хорька вонючего, я с ней век не расплачусь. Он прав! Не потому, говорит, что нечем – она ничего не принимает. Она, говорит, не от мира сего. Я что ни делаю – весь черный, а она – вся белая. Даже, говорит, зло берет! А вот этого не надо, Игорек, здесь ты не прав! Потому, душа есть! Пускай не здесь, но есть! Ну все, молчу, молчу!.. Только одно, последнее. Если ты, сука, ее кинешь!.. Лучше сразу мне отдай, продай!.. Ну все, все, шито-крыто. А теперь что есть в печи, на стол мечи.

За столом Игорь с Геней упились, смакуя страшные детали этой как-то страшно выгодно для них закончившейся мясорубки. Но Ната, не вдаваясь в их все равно мало понятный треп, больше пыталась уяснить то, что вывернул наружу спьяну Геня. Но как ни старалась, в обществе этих разгулявшихся победоносцев скорей ощущала, несмотря на весь Генин дифирамб, что в этом мире, где все что-то делают, строят, рушат, по черному хоть, но живут, на самом деле лишняя и остальная навсегда – она…

Поздно вечером совсем уже бесчувственного Геню унесли охранники, и Ната, оставшись наедине с тоже напившимся в дым, впервые на ее глазах, Игорем, почувствовала себя как бы еще с одной, вдобавок ко всем давешним, загадкой. Он проблевался с ее помощью и, как ребеночек, умытый ей, раздетый и уложенный, сейчас же захрапел. И она, сидя над ним и глядя при свете ночника на его ужасное, разбитое, как из орудий, всем принятым на грудь лицо, старалась по нему, непроницаемому все равно, понять: неужто она впрямь такая дура, чтобы, если Геня хоть на волос прав, указанной им правды не узреть? А впрочем, наконец она вздохнула, ну допустим и узрела – и что дальше? Уподобиться тем Гениным и дяди Мишиным жадюгам – еще скорей обрыднешь. Оставаться самой собой – да кто же, наконец, во всем этом неясном месиве она?

Она надеялась, что, может, Игорь после даст какой-нибудь ответ. Но он ни на другой день, ни потом так ничего ей и не сказал. Так, ни на чем, все и ушло в песок.

 

…И вот она откусила еще дольку шоколадки, так и не раскрыв той книжки с голой, утопически сисястой бабой на обложке, и подумала: а может, грудь изменить? Сейчас за деньги все делают, даже мужиков в баб переправляют. Ну, зубы – это точно надо будет. А грудь… Черт ее знает… Вдруг сделаешь – тогда все остальное не покажется, и перепрофилируйся потом до конца жизни!

И так валяясь и перебирая всуе эти мысли, она вернулась к самой первой: черное белье. Раньше она к таким вещам не прибегала никогда – считая, что ими только наохотишь на что-нибудь еще погорячей. Но раз уж все измены, видимо, давно стряслись и другие наверняка, на незаконных основаниях, этим пользуются – почему б ей, на законных, не воспользоваться тем же? И вспомнив заодно, что нынче еще и день – суббота, она, все больше увлекаясь неожиданной находкой, почувствовала, что дело стоит во всяком случае того, чтобы обсудить его с Юлькой.

Та к счастью не уехала на свои лыжи из-за таянья снегов, взяв вместо этого каких-то дел на выходные на дом. Но обсуждение такой горячей темы, как черное белье, кончилось тем, что Юлька согласилась, плюнув на ее дела, встретиться после обеда.

Как только это стало решено, Ната почувствовала какой-то небывалый прилив сил и жажды действия. Поскольку Кости в выходные не было, она своим ходом добралась сперва на рынок, купила парной телятины, самых красивых овощей и фруктов. И от ее нечаянной затеи все вокруг: горластые торговцы-дикари, старые и молодые нищенки, которым она щедро подала, даже весенний грязный снег, – казалось, улыбалось ей новым нетерпением и смыслом.

Белье они нашли, чтобы заодно и прогуляться, на ВДНХ, в Ле Монти, такое жутко дорогое, что на те же деньги рядом, у китайцев, можно было б одеть всю Юльку с головы до ног. Но могла она себе позволить эту расточительную роскошь, если эти деньги все равно валялись даром и без счета! На пару они продумали и все остальное, даже сочинили что-то вроде сценария постельной мизансцены в духе знойных мыльных сериалов. Под конец выбрали краску для волос, дома со всем солидарным мастерством и страхами ее употребили, и Юлька, уже не меньше Наты вовлеченная в исход затеи, убежала.

Чтобы шок Игорю был полным, было решено явиться ему во всей красе уже прямо в спальне. Ната все приготовила ему на ужин в кухне: нарезала салат, мясо поставила в микроволновку, только включить. После чего, когда время уже неумолимо потекло к развязке, накрасилась, напудрилась до самой задницы, выложила на кровать роскошный в самом деле гарнитур и стала, плохо находя себя в огромном доме, ждать.

Как только домофон раздался Игоревым: «Я!» – она отперла дверь, одним духом пронеслась на кухню, включила таймер печки и затворилась в спальне. Игорь вошел, крикнул из прихожей:

– Где ты?

– Здесь. Не входи. Я одеваюсь.

– Я думал, раздеваешься.

– Ешь сам, все на столе, мясо в печке.

– А жена в течке… Ну-ну, посмотрим, что ты наготовила…

Пока он ел, она успела сто раз перевернуться перед зеркалом и, так и не поняв в самый последний миг, вышло все здорово или ужасно, погасила большой свет, легла, потом со страха погасила и ночник. Во всяком случае один эффект вся затея уже дала: она перед этим, давно накатанным за все супружеские годы делом трепетала чуть не больше, чем в самый первый раз.

Когда Игорь наконец открыл дверь в спальню, она уже натрепеталась так, что если б не сковавший тельце страх, готова была б тут же выскочить и поснимать весь этот маскарад.

– Что это ты в темени?

– Не включай!

Она вдруг пискнула так жалобно, что он послушался:

– Интересное кино! – разделся в полусвете из прихожей, выключил там свет и лег рядом: – Ну, что за пенки?

И тогда она, как елочка, вместившая весь сокровенный трепет хвой в волшебное «Зажгись!», зажгла ночник и стянула с себя одеяло.

– Ишь ты! – не обратив сперва внимания на ее волосы, он пощупал дорогую и пахнущую словно чем-то тайным, новым полупрозрачную ткань лифчика. – Это ты в честь чего?

Отчаянное ожиданье счастья, как уже само счастье, ударило ей в голову, она, по замыслу, положила его на спину, сама легла сверху и, медленно отжимаясь, поднялась, чтобы дать увидеть все:

– Красиво?

И тут его глаза добрались до прически:

– А что у тебя с головой?

– Я покрасилась.

– В рыжий? Сдурела что ль? А ну быстро все смой!

– Как?

– Молча!

Она стремглав слетела с него, ощупью, с полными слез глазами добралась до ванной, стала прямо в белье под душ, схватила вонючий отмыватель, и вся краска с волос, с лица потекла под сразу потерявший вид и форму лифчик, на жалкую, совсем скукожившуюся с горя грудь…

Когда она, все же немного успокоившись после такого душа, вернулась в спальню, он уже похрапывал при свете ночника – оскалясь своей саркастической даже во сне усмешкой и испуская легкий перегар от испитого где-то прежде. Она, уже поняв всю чушь своей затеи, словно отмывшись наконец от дурьих грез, посмотрела на него и тихо вымолвила:

– И все-таки ты – хорек.

Погасила свет; осторожно, чтобы не разбудить его, улеглась, вздохнула и, припав щекой к самому все же близкому и дорогому на земле, уснула.